В общем-то, ничего экстраординарного не случилось, – он стал жертвой самой банальной интриги, но обостренная впечатлительность, склонность к аффектации, момент, словно специально выбранный для атаки, соединившись вместе, дали эффект разорвавшейся бомбы.

В один миг он лишился всего – любви, работы, надежды, он потерял даже больше, чем все; если бы величину его жизненного потенциала можно было изобразить в цифрах, наверняка, они были бы отрицательными.

Глядя на себя тогдашнего, Тарновский не мог удержаться от сарказма, от злой иронии, граничащей с самоуничижением, но даже сегодня, когда давно все закончилось и перегорело, при воспоминании о тех днях, ему становилось по-настоящему страшно.

Вдоволь потрепав его воронками турбулентности, сполна насладившись его беспомощностью, в конце концов, ураган выбросил его на берег, и он, несчастный осколок кораблекрушения, жалкий, растоптанный, обреченный на мучительный процесс выживания, стал выживать. И уже здесь соригинальничать ему не удалось, как и все, он нашел забвение в водке, избрав этот путь, как самый быстрый и эффективный.

Тарновский запил. Дни потянулись в слепом, вязком, липком тумане, сбились в один неразборчивый ком из слов, мыслей и движений. Коротких просветлений хватало только на поход в магазин и ведение хоть какого-то календаря.

Изредка в его пространство вторгались звонки, какие-то люди говорили ему что-то, он что-то им отвечал, но это было словно не с ним, словно в другой реальности. Тарновский твердо знал, что она существует и так же твердо знал, что ему туда нельзя, он обречен жить в своем мире, мире холодных, скользких, отвратительных гадов, пришедших сюда неизвестно откуда и только притворяющихся людьми.

По ночам, когда темнота дарила ему подобие забытья, он видел, как они вылезают из человеческих тел, обнажая свои мерзкие чешуйчатые тела, обвивают друг друга в мерзких и бесстыдных игрищах, и он свыкся с мыслью о том, что когда-нибудь будет поглощен этими чудовищами, станет жертвой их гнусной, противоестественной страсти.

Однажды он очнулся от шума  грохотали передвигаемые стулья, чьи-то голоса рвали слух, и один голос запомнился ему особенно, высокий, чистый, решительный, повторяющий только одно слово «клиника». Тарновский не знал, почему, но был полностью согласен с говорившим, тем более, что его жесты и манера держаться внушали уважение. Где-то в самой глубине сознания даже мелькнула мысль, что неплохо бы заручиться его помощью, когда снова появятся чудовища, но, мелькнув, тут же пропала, съеденная кислотой безнадежности. Ну, кому, кому он такой нужен теперь? Слабый, больной, затравленный? Кому?

Шаги затихли, унесли голос, и он тихо плакал, отвернувшись к продранной спинке дивана, закрыв лицо ладонями.

А потом случился день, когда к Тарновскому вернулась жена. Он знал, помнил, что у него есть жена, его Наташа, помнил, что любит ее, но все это было уже не существенно, все это осталось в прошлом. Потому, что он ее чем-то обидел, и она ушла. Тарновский не удержал в памяти, как и почему обидел жену, но знал, что она не вернется. Он понимал, что не должен был так поступать с ней, чувство вины давило, угнетало, и смерть в зубах ужасных рептилий уже не казалась ему чем-то ужасным, это было воздаянием справедливости, искуплением грехов.

И вдруг Наташа пришла. Она пришла, и ее глаза оказались близко-близко, так близко, что он смог разглядеть в них страдание, а за страданием еще что-то такое, неуловимое, неясное, что было доступно ему раньше, и что теперь он утратил. И неожиданно на лицо ему упали капли, теплые и быстрые, и он сразу понял, что это слезы. Они были его спасением, эти слезы, они были похожи на живую воду из сказок, которые он читал в детстве. Детство… Весна… Жизнь…