И ты заглядываешь в мамины глаза, неожиданно делающиеся растерянными и фальшивыми, ты пытаешься увидеть в них нежность и уверенность, но их там нет, и страх впервые проникает в твое сердце, впервые обжигает тебя отчаянием бессилия.
Все дело, конечно, в твоей гипертрофированной чувствительности, словно линза, собравшей воедино вязь неосознанных ощущений, наблюдений, предчувствий, и простенький, тщедушный твой вопросик — фабула жизни, ее смысл и ключ к разгадке.
Вспомни, как умирал ты голой веткой за окном, и какой прилив сил ощущал, когда эта же ветвь набухала почками, вспомни, как радовался вместе с солнцем и грустил под завывание вьюги. И сознание твое, еще не отравленное лицемерной двойственностью мира, ваяет формулу, простую и очевидную: зима – это смерть, это – плохо, весна – жизнь, а жизнь – хорошо.
Но взрослые опять качают головами. Они объясняют, что зима нужна для обновления природы, что так уж заведено на белом свете, и сквозь смущенные взгляды и растерянные улыбки, наконец-то, брезжат убедительность и правота. Кроме того, они обещают, что умрешь ты совсем еще не скоро, и, вообще, может быть, к тому времени люди уже научаться жить вечно. И в их словах слышится грусть, какая-то щемящая недоговоренность, и тебе становится жаль их, тебе хочется поверить, и ты принимаешь их ложь, принимаешь, как спасение, как правило игры, навсегда загоняя в сердце железную занозу страха.
И все — ты на крючке. Ты попался на эту вечную уловку, на обманчивую приманку надежды, и теперь твоя жизнь — лишь игра, столбик цифр в блокноте судьбы, гроздья ошибок, сумятица исправлений, дрейфующая где-то внизу итоговая черта.
Ты принял смерть в обмен на возможность бессмертия, но бессмертие — чудо, а чудес не бывает, и с каждым шагом ты все слабее и беззащитнее перед старостью, все ближе и ближе к ней, словно бабочка, увлекаемая ураганом, теряющая заветную пыльцу со своих крыльев.
«Нагими мы приходим в этот мир, нагими и уйдем отсюда», — сказал Сенека, но что тебе в этих словах, оставляющих за бортом истины призрачную тень надежды. И не принесут они избавление от страха, не спасут от снов, ставших теперь чересчур тесными, чересчур тоскливыми.
Тарновский старел. Он получил свою черную метку совсем молодым и полным сил, и, если бы не очевидные признаки высшего вмешательства, все, что с ним случилось, вполне могло сойти за кризис среднего возраста с его незамысловатыми неурядицами, муками рефлексии и ритуальными художествами. Однако, бешеная стремительность событий, беспощадность и последовательность ударов, превративших стандартную вполне процедуру в самый настоящий коллапс, не оставили никаких сомнений в неслучайности происходящего, абсолютно логично и решительно разоблачив его искусственную природу.
Надо отметить, что во все время экзекуции Тарновский испытывал довольно противоречивые ощущения: с одной стороны, он был шокирован кровожадностью своей хозяйки, с другой – чувствовал что-то отдаленно напоминающее облегчение – значит, все-таки, безотчетное ощущение избранности, вовлеченности во что-то большое и важное – не плод его тщеславия. Наверняка, разглядев в его стремлении жить, как все, признаки самого настоящего предательства, попытку отречься от высокого предназначения, судьба и предприняла те самые шаги, так потрясшие его своей жестокостью.
С тех пор минуло уже десять лет, однако, память до сих пор хранит тот день, когда чудовищной силы ураган закрутил его в бешеном водовороте.