До Дома оставалось пять лет.


После Взрыва наступила Проверка.


Есть феномен такой – посттравматическое расстройство; когда война закончилась, не бомбят, не стреляют, а человека отчего-то «плющит» хуже, чем на войне. Либо, пока длилась война, человек не замечал, что ему плохо. Не замечать, что тебе плохо – это функция адреналина.

И кто работает с психосоматикой, тот знает, что причину этого «плохо» видно обычно не в настоящем моменте, а в том, что был год-два назад, изредка – полгода. Болеть начинает тогда, когда не только война закончилась, а уже и пролитая кровь покрылась травой и цветами под звездой по имени Солнце.


(И, отступая от темы: по той же самой причине нельзя утверждать, что, если сейчас вы радуетесь миру, то должны завтра пройти ваши болезни. Почему завтра? Подождите, хотя бы, год, лучше два. И не забывайте каждый день радоваться).


…И вот, я выпрыгнула из «аквариума».

У меня была тысяча дел. Механическая пружина внутри, туго заведённая, сплющенная, чтобы не чувствовать боли, чтобы не верить тайному спрятанному внутри «меня не любят»; чтобы оно не всплывало, не душило, не устраивало истерик прямо на поле боя, когда надо собраться и идти в безопасное место.


У меня была тысяча дел. Я приехала в Балахну к отцу и сразу стала искать квартиру для съёма; сразу записала ребёнка в кружки и секции; и продолжала работать, конечно. Внутри меня что-то, заведённое, бежало и не могло остановиться, пока не кончится завод.


Однажды я прошагала пару километров до ребёнкиного кружка, по обычной балахнинской октябрьской погоде –5, снежок в лицо, ветер; в удобных тёплых зимних сапогах. И упала с болью в ногах. Обморозила. Не могла ходить всего лишь два дня; но вот тут-то нужно было остановиться, реально остановиться. Лечь в больницу, понять, что это обострение. Перестать, наконец, бежать. Понять, что бежать некуда, и то, от чего я бегу – ненужность, ничейность, бездомность – догнало меня, обогнало и припёрло ножичком к тротуару.


Но меня вел ещё и Сценарий.


Мне было грустно и от серого октября, и от унылых чужих квартир, и от нелюбимого города. Я не хотела в больницу. У меня уже кончался «завод пружины», уже подступали слёзы-сопли «у меня нет близкого человека». Всё, что я хотела – это найти кого-то, к кому можно прислониться и отогреться, поскорее, пока тело не начало скорбеть и истерить какой-нибудь болезнью. Я была в очевидном посттравматическом расстройстве, и поэтому не стала беречься и вписывать себя в нормальную жизнь.


Вместо этого я рванула в Мезмай. В предгорный домик без электричества, за пять км до единственного сельского магазина, где не было даже адреса, но зато там были хорошие соседи.


В соседях была Она. Девушка, похожая на меня, как странное зеркало. У неё была дочь по имени Рада, на год младше моей дочери – Рады. Сама она, как и я, когда-то звалась Катей, но ей это надоело, и она взяла себе другое имя. Эта девушка попросила моей помощи.

Она принадлежала к тому редчайшему типу людей, которым я помочь не могу – таких я встречала всего три раза в жизни. Если я себя определяла как стоящую на границе миров, то она давно стояла за границей и оттуда, из небытия, как через мутное стекло смотрела на людей. Физически у неё было тело, дом, здоровье, муж и дети, но она стояла за границей и иногда выводила на стекле пальцем: помогите, я не живая, у меня нет смысла жить…

Она не помнила, когда это с ней случилось; наверное, так было всегда.


Таким я и почувствовала Мезмай, по своим и её ощущениям: место-тупик, поворотное место, позволяющее постоять на границе миров и выбрать: остаться, уйти или зависнуть.