Я был не слишком удивлен этому открытию, поэтому просто пожал плечами.

Однажды поздно вечером, когда нас в очередной раз развезло, я рассказал Ойгену про Ванденберга, если точнее – стыдливо признался, что меня все еще не отпустило до конца.

– У меня до сих пор перед глазами его лицо. Столько лет прошло, а я все равно об этом думаю. Понимаешь меня? – я уставился на далекие звезды. Они казались мне странными и чужими, поэтому я поспешил перевести взгляд на что-то более досягаемое – обвел глазами пустырь, смятые банки из-под пива и остановился на лице Ойгена. – Мне просто хочется, чтобы все это закончилось, но я не знаю, как отпустить то, что случилось. Не знаю, как отпустить тот день. Безумие какое-то…

Ойген понимающе хмыкнул, переложил пистолет из ладони в ладонь, посмотрел в чернильное небо, потом мне за спину – на искривленные силуэты деревьев.

– Знаешь, моя мать пустила пулю себе в голову, когда мне было пять лет.

Ойген вдруг поднес пистолет к правому виску и ломано улыбнулся. Я дернулся в его сторону, чтобы забрать ствол, но Ойген отстранил меня рукой.

– Я сидел с ней в комнате, а она подошла ко мне, попросила прощения и велела быть… как это… horoshim mal'chikom.

Я мигом протрезвел и смотрел на Ойгена во все глаза. Он продолжал играть с пистолетом, держа самого себя на мушке. Сердце бешено колотилось у меня в груди. Я боялся пошевелиться.

– Потом она застрелилась, – он вдруг посмотрел на меня и спокойно стал рассказывать дальше. – Звук выстрела до сих пор стоит у меня в ушах. Мне даже показалось, что я оглох на мгновение. Она упала на пол, а я все смотрел и смотрел, как вокруг ее головы растекается кровь, как ореол у святых. Ты прав, потому что думать об этом действительно безумие.

Я был поражен до глубины души и ошеломленно смотрел на Ойгена, который выглядел гораздо спокойнее обычного.

– Почему она это сделала? – тихо спросил я.

Он пожал плечами.

– Кто знает?

Оцепенение спало; я снова потянулся к Ойгену и осторожно забрал пистолет из его влажных холодных рук. Его трясло – я видел, но мне не приходило в голову, как его подбодрить. Я просто сидел рядом и был готов выслушать все, что он захочет мне еще рассказать, но Ойген молчал.

– Кажется, меня сейчас вырвет, – сказал он после долгой паузы.

Тем холодным вечером Ойген впервые предстал предо мной беззащитным и чувствительным – тем Ойгеном, которого я пока не знал. Всю обратную дорогу мы молчали. Ойген был раздражен, наверное, злился на себя за то, что позволил себе быть слабым, но, на мой взгляд, его рассказ был проявлением мужества, а не слабости. На прощание он ничего мне не сказал – только быстро качнул головой и исчез в глухой темноте, как и всегда. Небо той ночью дрожало от дождя, и я все переживал: добрался ли Ойген домой. Его мобильный молчал, я нервничал, всерьез собираясь выскочить на улицу и отправиться на его поиски, но так и заснул с этими мыслями, потому что все еще был пьян.

2

В конце июля, когда зарядили дожди, Ойген впервые привел меня к себе. Его домом оказался старый покосившийся фургон, чьи колеса утопали в жухлой траве. Он стоял на окраине, чуть поодаль кладбища старых машин, поэтому вблизи то и дело встречались старые покрышки и битое стекло. Земля вокруг фургона была сухой и растрескавшейся, словно в пустыне. Внутри обстановка была не лучше – пустые бутылки, разбросанная одежда, пол в окурках и каких-то бурых пятнах. На входе стоял зеленый диван, на котором, по всей видимости, спал Келлер-старший. На высокой картонной коробке напротив дивана ютился крохотный переносной телевизор. Редкие полки пестрели разномастным хламом – блоками сигарет, старыми журналами, пластиковой посудой. На крохотной кухне с трудом помещалась грязная плита со сломанной решеткой, а стола и вовсе не было. За окнами виднелись верхушки сухих деревьев и змеи гудящих черных проводов. Пространство вокруг дышало костистой запущенностью и одиночеством.