При каждом взрыве яркие вспышки салюта озаряли комнату и освещали покойную.

Иван Семенович стоял возле окна и молча наблюдал за чьим-то торжеством. А позади него, молчаливо и кротко, лежала она – мертвая старушка, уже не обращавшая никакого внимания на происходящее.

Постояв так несколько минут, Мышкин вернулся на свое место возле стола, тихонечко сел на стул и продолжил свою беседу.

– А я вот, Прасковья Васильевна, из глубинки к вам приехал. Да, думал отдохнуть в Северной столице. Развеяться хотел. Только вы не подумайте, что я просто так, как турист приехал. Совсем нет. Я боль душевную прогонять приехал. Боль во мне сидит огромная, не вмещающаяся в мою сущность. Может быть, поэтому я и не рассказывал вам про себя ничего. Не хотелось ничего говорить, объяснять. Сидел я все это время, словно птенец в скорлупе. Закрыться хотел, спрятаться ото всех. Хотя зря, что не рассказывал. Теперь я уже точно знаю, что зря. А что я теперь могу поделать? Вы вот взяли и умерли.

Произнеся эти слова, Мышкин вновь остановился и задумался.

– Да-а-а-а-а, – протяжно произнес Иван Семенович после небольшой паузы, – а вот если посмотреть сейчас на меня со стороны, так это что же получается? А получается, – сам отвечая на свой вопрос, продолжил Мышкин, – что сижу я сейчас один-одинешенек в пустой квартире в Петербурге и разговариваю с покойной. Мягко говоря, это немного странно. Хотя с другой стороны, кому еще на этом свете я могу рассказать о своей боли? Да в сущности никому. Совершенно никому нет никакого дела до других. Люди, они ведь как, сразу наигранно жалеть начинают, сочувствовать, делать вид. А мне не нужно этого. Мне нужно, чтобы меня просто выслушали. Выслушали внимательно, не перебивая и не сочувствуя. Но люди не могут так. Они начинают охать и ахать, бросаться утешать и говорить дежурные, ничего не значащие слова. А что на самом деле происходит в их душе в эту минуту, когда они с тобой разговаривают и делают унылое лицо, совершенно определить невозможно. А может быть, глубоко в душе они даже радуются твоему горю. А что? Это вполне даже может быть. Да и вообще, скорее всего, это именно так и есть. Разве людям может быть плохо от чужого горя? Нет, не может быть. Ну, если только очень редко. Почти никогда. Так зачем же тогда раскрывать свою душу перед стеной чудовищного непонимания и тайных насмешек? Можно ли излечить душу эликсиром безразличия и фальши? Нельзя. А мне ведь нужно поделиться своим горем, выплеснуть его наружу, вывернуть себя наизнанку, для того чтобы ожить.

Иван Семенович облокотился на спинку стула и вытянул вперед ноги, устроившись поудобнее. Прасковья Васильевна была хорошим слушателем, и Мышкину казалось, что она действительно слышит и понимает его. Кто знает, а может быть, это действительно было именно так.

– А я вам ведь не рассказывал, Прасковья Васильевна, – тихо говорил Мышкин, еле шевеля в темноте губами, – что у меня жена была – Варечка. Но она вот тоже, как и вы, взяла, да умерла. Но вы-то, Прасковья Васильевна, можете теперь с ней встретиться, так и передайте ей, что я до сих пор ее очень люблю, и что скучаю, тоже ей передайте обязательно. И еще скажите ей, что в моем сердце она живет до сих пор, и будет жить всегда. А все-таки прав Пушкин, что ни говори. Это ведь его слова:

Но в день печали, в тишине,

Произнеси его тоскуя;

Скажи: есть память обо мне,

Есть в мире сердце, где живу я…


Это значит, пока человека помнят, он жив. А я вот всегда буду помнить свою любимую Варечку, и поэтому она будет жива, пока жив я сам. И вас, Прасковья Васильевна, я тоже буду помнить, обязательно буду. Да и вообще, что я вам все тут говорю, говорю… Я вам сейчас лучше прочитаю про свою Варечку и про себя прочитаю, и вы тогда сразу поймете, какой она замечательный человек, моя Варечка. Я же вам еще не говорил, что я уже многие годы веду дневник и записываю в него все важные события своей жизни. Я когда надолго уезжаю, то всегда беру его с собою, чтобы записывать. Вот и в этот раз я тоже его взял. Сейчас, подождите минуточку, пожалуйста, я его принесу, и вы все узнаете про меня.