Но все же удача была не на стороне Питера в тот вечер.

– У Пингла все распродано! – сообщил явившийся с покупками Томми. – Пришлось идти к Боу на Фаррингдон-стрит.

– Угу! – отозвался Питер, не поднимая глаз.

Томми продефилировал в маленькую кухоньку за спиной мистера Хоупа. Питер продолжал быстро строчить, стараясь наверстать упущенное время.

– Отлично! – бормотал он, сам себе улыбаясь. – Ловко я выкрутил фразочку. Ужалит как надо!

И пока он так писал, а невидимый Томми бесшумными шагами блуждал из комнаты в кухню и обратно, весьма любопытное чувство овладело Питером Хоупом: ему представилось, что он уже много лет как болен и, как ни удивительно, сам этого не замечал; но вот теперь наконец начинает приходить в себя и постепенно узнавать все, что окружает его. Вот она, его продолговатая, обшитая дубовыми панелями, обставленная добротной мебелью, наполненная достоинством и покоем прошлых лет комната, – эта скромная, милая комната, в которой он жил и работал больше чем полжизни: как он мог забыть ее? Теперь, точно старый друг после долгой разлуки, она встречала Питера веселой улыбкой. Потускневшие фотографии застыли в деревянных рамках на каминной полке, среди них – лицо той нежной, хрупкой дамы со слабыми легкими.

– Господи боже мой! – проговорил мистер Питер Хоуп, отодвигаясь от стола. – Тридцать лет миновало. Как бежит время!.. Это что же, получается, мне уже…

– Вы пиво любите с пеной или как? – раздался голос Томми, терпеливо ждавшего соответствующих распоряжений.

Стряхнув с себя наваждение, Питер принялся за ужин.

В тот вечер Питера осенила блестящая мысль.

– Ну да. Как же я раньше об этом не подумал? Сразу все и выяснится.

И с легкой душой Питер отошел ко сну.

– Томми, – сказал Питер на следующее утро, усаживаясь завтракать. – Кстати, – Питер с озадаченным видом приподнял с блюдца чашку, – что это такое?

– Кофей, – сообщил Томми. – Вы заказали кофей.

– Ах так? – воскликнул Питер. – На будущее, Томми, я попрошу тебя, если ты не против, подавать мне по утрам чай.

– А мне без разницы, – заметил сговорчивый Томми, – вам же завтракать.

– Так вот, я хотел тебе заметить, Томми, – продолжал Питер, – что выглядишь ты не самым лучшим образом.

– Со здоровьем у меня порядок, – парировал Томми, – никогда никакая болячка не прицеплялась.

– Так ведь об этом можно и не знать. Случается, Томми, что человек тяжко болен, но даже не подозревает об этом. А я должен быть уверен, что живу в окружении совершенно здоровых людей.

– Если вы хотите сказать, что передумали и решили от меня отделаться… – начал Томми, вздернув подбородок.

– И нечего передо мной заноситься! – оборвал его Питер, взвинтивший себя перед этим разговором до такой степени, что сам теперь дивился своему напору. – Если окажется, как я и предполагаю, что ты отменно крепок и здоров, я с радостью приму твои услуги. Но в этом отношении я должен быть совершенно спокоен. Так принято, – пояснил Питер. – Так всегда делается во всех почтенных семействах. Давай-ка сбегай по этому адресу, – Питер начертал адрес на листке из блокнота, – попроси доктора Смита заглянуть ко мне перед его визитами к пациентам. Ступай немедленно, и прекратим всяческие споры.

Определенно, только так и следует разговаривать с этим молодчиком, – сказал сам себе Питер, прислушиваясь к тому, как стихают на лестнице шаги Томми.

Едва лишь стукнула входная дверь, Питер прокрался на кухню и сварил себе кофе.


Доктора Смита, изначально именовавшегося «герр Шмидт», однако по причине расхождения взглядов со своим правительством сделавшегося англичанином и рьяным консерватором, удручало в жизни всего одно обстоятельство: при первой встрече его ошибочно принимали за иностранца. Низенький и толстый, с густыми бровями и пышными седыми усами, он выглядел столь свирепо, что дети, едва завидев его, разражались ревом. Но стоило ему лишь погладить малыша по головке и сказать нежным и мягким голосом: «Страствуй, трушок!» – и ребенок тут же переставал плакать, недоумевая, откуда этот голос исходит. С Питером, который был ревностным радикалом, их давно связывала крепкая дружба, и каждый из них питал снисходительное презрение к взглядам другого, смягчаемое взаимной искренней привязанностью, причину которой, наверно, ни тот ни другой не смог бы толком объяснить.