Иногда по вечерам они просто сидели вместе на диване. Он включал телевизор и щёлкал каналы, не зная, что искать. Она вязала – не ради вещи, просто чтобы держать руки занятыми. Он иногда смотрел на её руки, как заворожённый. Потом брал клубок и трогал пряжу. Молча. Просто ощущал. Это были их тихие вечера. Без разговора. Но с присутствием.
Она не думала, что справится. Не думала, что вообще сможет жить с кем—то в одной квартире, слышать чужие шаги ночью, терпеть неприбранную раковину, держать чужое расписание в голове. Но оказалось – может. Оказалось, что когда в доме кто—то есть, одиночество не уходит, но перестаёт быть врагом. Становится соседней комнатой, в которую заходишь, чтобы выдохнуть. И знаешь: за стенкой кто—то есть. Дышит. Спит. Ждёт.
Она больше не искала смысла. Потому что смысл теперь был в рутине. В повторяющихся действиях. В привычке. В том, что каждый день – не подвиг, а обязанность. И в этом – спокойствие.
Именно с этого начиналось утро. С чайника. С рассыпанных круп. С выцветшей футболки, которую он носил неделю подряд, потому что «удобно». С её голоса: «Данила, не забудь зонт». И с его взгляда: тёплого, чуть растерянного, но всегда – в её сторону.
Она больше не чувствовала себя временной. И впервые за долгое время знала, зачем открывает глаза.
Они решили пойти в кино почти случайно – просто чтобы сменить обстановку, разорвать рутину, вытащить себя из дома, где дни сливались в тёплую вязкость. Данила воспринял это как маленькое приключение: он спросил, будут ли там мягкие кресла, можно ли будет смотреть на потолок и правда ли, что звук идёт из стен. Она улыбнулась.
Подтвердила всё – и кресла, и стены. Он немного волновался, перебирал пальцами шнурок на рукаве куртки, смотрел на прохожих с настороженной сосредоточенностью. Но когда они подошли к кинотеатру, просто взял её за руку. Крепко. Без просьбы. Без оглядки. Как будто так и надо.
Она не стала ничего говорить. Пусть держит. Пусть чувствует, что рядом кто—то есть, что всё не так страшно, как кажется. Её ладонь была тёплой, немного влажной от собственного волнения. Они поднялись по ступеням, прошли мимо афиш и киосков с попкорном. В нос бил запах карамели, пыли и пластика. Данила шептал – вслух, почти не замечая: «Вот автомат с газировкой… Это афиша… Тут, наверное, проектор…» Он говорил быстро, сбивчиво, будто боялся, что забудет впечатление ещё до того, как оно успеет закрепиться.
В зале было полутемно. Люди рассаживались, кто—то смеялся, кто—то жевал, кто—то искал билет в телефоне. Мила выбрала места чуть в стороне, в седьмом ряду, ближе к выходу, но не у прохода – чтобы они были как бы вместе с другими, но не под прицелом чужих взглядов. Данила долго устраивался в кресле, осматривал подлокотники, тёр пальцем ткань, хлопал по сиденью, наклонялся, вслушивался в тихий гул вентиляции. Мила помогла ему застегнуть капюшон на молнии, сняла с него шарф, положила на колени. Он вздохнул. Чуть расслабился.
Свет стал гаснуть постепенно – сначала дальние ряды, потом ближние. Данила вздрогнул, почти незаметно, и сжал её руку сильнее. Его ладонь была горячей, почти обжигающей. Она почувствовала этот жар не только в пальцах – он пошёл вверх, по запястью, по предплечью. Будто тело начало реагировать само, без разрешения.
Фильм начался с широкого плана: медленная панорама, музыка, которая будто касалась не ушей, а кожи. Диалог был на грани шёпота. Данила вглядывался в экран, моргал редко. Он был поглощён. Целиком. Он наклонился чуть вперёд, потом откинулся обратно, поджал ноги, положил руки на бёдра. Она чувствовала, как меняется его дыхание, как он отзывается на происходящее.