Нельзя думать, будто Афанасия Курочкина не огорчила весть о смерти своего одноклассника Одуванчикова. Очень огорчила – так же, как и приказ руководства отправиться на похороны. Курочкин давным-давно, сразу по окончании школы, упорхнул из родной деревни, перевез и мать к себе, когда женился. И в этом богом забытом сельце Паршуткине у него тоже никого не осталось. Он даже не предполагал, что там есть еще живые.
В день похорон Курочкин собрался в дорогу еще затемно, чтобы поспеть вовремя и выполнить свой долг. Ехал он на рейсовом автобусе, ехал и раздумывал, почему в эту сторону редко забирался. Не было таких поручений. Нечего там было фотографировать, не было достопримечательностей. Была в старину небольшая церквушка, но ее развалили до основания и разворовали задолго до рождения Курочкина. И никаких природных красот там не было – чахлый лес да овраги, с ужами и змеями. Паршивое, честно говоря, место, соответственно старинному имени, размышлял Афанасий Курочкин.
Ностальгии у него не было, и никто его за это не накажет.
Наконец, в одиннадцатом часу дня автобус высадил Курочкина на пустынной остановке в лесу, и он прошел еще километр быстрым шагом по разбитой проселочной дороге, мысленно ругая не портфельчик, в котором рядом с фотоаппаратом лежала его речь, а букет желтых хризантем в траурной ленте, который был куплен накануне. Букет приходилось нести бережно, чтобы не помял ветерок: даром что август, было нежарко.
…Вот она, малая родина. Курочкин перевел дух. Показалась крайняя изба, за ней еще с пяток деревянных старых домов. Зорким глазом Курочкин разглядел на другом конце деревни, у приземистого каменного здания, где раньше был сельский клуб, пару машин и небольшую кучку людей – видно, там на улице и стоял гроб с телом Одуванчикова. Курочкину приходилось торопиться, он боялся, что все речи уже сказаны. Надо было постоять среди уважаемых местных людей, заснять их у гроба, кого-то найти умелого, кто его же фотоаппаратом заснимет корреспондента среди грустного народа – для отчета редактору и заводу.
– Стой, а ты кто такой? – окликнул вдруг Афанасия Курочкина зычным скрипучим фальцетом какой-то старик, мимо которого он проскочил было, словно не заметив. Чья это была изба, вторая с краю, кто там теперь жил? На завалинке избы сидел дед – несмотря на лето, в валенках поверх выцветших брюк, на худеньких плечах кацавейка-безрукавка. Курочкин понял, что ему надо остановиться и ответить старику. Которого он тоже поначалу не признал. Дед мог быть глуховат, и Курочкин с тропинки громко объявил ему:
– Афанасий Ильич Курочкин я. Здравствуй, дед.
– Афанасий! Ильич! Илюхи Курочкина младшой сын?! Ах ты, ити ж твою бабушку, громила какой вырос.
Курочкин смутился. Он был среднего роста, обыкновенного телосложения. Старика он все еще не узнавал, поэтому молчал. Мудрено ли – сорок лет тут не бывал.
– Что, не узнал меня? – лукаво прищурился дед. – Эх ты, садова голова. Ты из-за парты еще не был виден, а я уже сторожем школьным служил! Семеныч я!
И дед засмеялся. Он был странно веселый, для дня похорон. Имя его Курочкин подзабыл – то ли Иван, то ли Степан – и сказал просто, изобразив радость:
– Семеныч! Ты все молодцом!
– Да уж не молодкой, – тут же отыграл дед чужую подачу. – Ну что, дружка своего хоронить приехал? Почтить, так сказать…
– Да мы не особо дружили, – нехотя пояснил Курочкин. Он понимал, что теряет время. О школьном стороже он не помнил ничего хорошего – мал был, полвека прошло.
– Какое там дружили! Врагами были, лютыми, – неожиданно заявил старик, причем громко. К ним уже приближались какие-то два мужика, крестьянского вида, послушать, что там за беседа у Семеныча.