А для Ленского, будь он трижды неладен, эти американские горки были в порядке вещей.

– Светочка, ты когда-нибудь гуляла в теплую лунную ночь по шпалам? – откуда-то издалека долетели до меня его слова.

Вслед за этим неуместным до нелепости вопросом воспоминания мои стали походить на фильм, смонтированный безруким монтажером из обрывков пленки, нарезанной кривыми маникюрными ножницами.

Сначала я обнаруживаю себя идущим по железнодорожному мосту; поднимаю голову, пытаюсь по звездам сориентироваться на местности. Самая яркая звезда светит мне справа в затылок. Прищуриваюсь и понимаю, что эта звезда нанизана на шпиль нашей Alma Mater, подсвечиваемый ярким прожектором. Ага! Значит, если это действительно высотка МГУ, то сейчас слева будет зелень Нескучного сада, а справа вниз Андреевская набережная. Я догадываюсь, в каком направлении мы движемся, успокаиваюсь и начинаю смотреть только вперед.

Передо мной бредут Ленский и Света. Света держит свои туфли в руках и идет по шпалам совершенно босой. Какое‑то время я сосредоточенно гляжу на то, как грациозно болтаются лямки на её туфлях и задаюсь вопросом: отчего такая мелкая, пустяковая, в сущности, деталь заставляет учащенно биться моё сердце? Потом я перевожу свой взгляд на её ноги (ах, снова эти путеводные ноги!), а точнее на её пятки, которые потемнели от угольной пыли… И вот я уже мечтаю только об одном: присесть со Светой у ручья и омыть её ноги ключевой водой, а потом взять её за руку и побежать вместе с ней, разгоняя в разные стороны бабочек, по ромашковому полю; упасть в самой его середине на спину и смотреть на небо цвета бледно‑голубого ситца… На этом месте в мои платонические фантазии начинали просачиваться звуки беседы.

– Зря ты так с ним, – говорит Света.

– Эх, Света, Света… Ничего-то вы, лингвисты, в нашем деле не понимаете, – отзывается Ленский. – Фил же, как дитя малое – разумен, но беспомощен и ни к чему не приспособлен. И представить сложно, что этот самый человек занимается изучением арктического шельфа! Да если я его сейчас, как следует, не подготовлю к выживанию в условиях вечной мерзлоты, он из первой же экспедиции не вернется. Я ведь забочусь о нём, как отец родной. Он мне потом еще спасибо скажет. А сейчас, уверен, вон он там шагает позади, хмурится и посылает проклятия мне в спину.

Ни о каких проклятиях я, конечно, не думал. Я вообще ни о чем таком не думал. Ромашковое поле исчезло. Во мне опять возобновилась неимоверно напряженная работа. Мне казалось, что я упал в какой-то желеобразный вишневый пудинг и пробираюсь сквозь эту липкую массу. Вот пошла одна нога, за ней вторая, затем я делаю руками отчаянные движения пловца брасом; и так до тех пор, пока не разрываю стенку пудинга и не выхожу наружу. И вот я уже стою на плоской вершине Воробьевых гор напротив прямоугольного фонтана с «головастиками»3, в котором во весь рост отражается главное здание университета.

– А известно ли тебе, Светочка, что у Фила разряд по подводному плаванию?

Светочка была не в курсе.

– Вот как? – повел бровью Володька. – Дружище, страна не знает своих героев.

Ленский хлопает меня по плечу и просит меня раздеться. Я безропотно повинуюсь.

– Смотри, Света, сейчас он занырнет у Лобачевского, а всплывет у Павлова. Сколько здесь? – прищурился Володька, оценивая дистанцию. – Метров пятьдесят в длину, наверное, будет.

Я разделся до пояса, снял ботинки и уже стягивал с себя штаны, когда Света начала протестовать. Она приблизилась вплотную к Ленскому и стала доказывать ему в том духе, что Фил, то есть я, находится в таком состоянии, что всплыть‑то он, конечно, всплывет, и, может быть, даже не у Павлова, а у Тимирязева, но после такого всплытия, среди бюстов великим русским и советским ученым появится еще один весьма скорбный постамент.