Михалыч. Заросшая волосами шея, жёлтый воротник когда-то чёрной рубашки, блестящие колени на брюках в местах, куда он ставит свои локти в период медитационного сидения с газетой в комнате 00. Каждые три часа он так медитирует. Он направляется в эту комнату медленно, спокойно, почти божественно, словно и правда не спешит, словно и правда у него нормально работает желудок, словно он сейчас просто сядет за стенкой и не взорвется там своей истинной природой, расстреливая бытовое сознание пронзающей истиной.
Я видел эти походы, я начал сверять по ним время, посчитав что я уже провел более 18 часов в комнате рядом, запертый, прикованный чёрными ментовскими наручниками к пустившему корни в бетонном полу металлическому табурету. Это если считать время, когда я был в сознании. Время, в ходе которого я мог внимательно изучить Михалыча, ибо сидел он ровно напротив меня, не отвести глаз, не повернуть голову, лишь он, его пропитанная разным одежда, его лоснящееся неприятным лицо, его сверкающие дешёвым пальцы, каждый палец сверкал дешёвым. И я не мог не смотреть на это. Вынужден был пропитываться странным знанием Михалыча, столь подробным, что я не уверен, что я смог познать в этой жизни кого-нибудь ещё столь тщательным образом. Это знание и сегодня висит в моем разуме нестираемым служебным файлом операционной системы, загружаясь ежедневно при пробуждении, участвуя в ежедневных процессах, без малейшего шанса быть исключенным из списка.
Михалыч. Дёргающийся прочь от меня, даже с учётом того, что я не мог сделать и шага в его сторону. Второстепенный герой моего эпоса, разорвавший шаблон отведения количества букв, звуков, голыми татуированными особенным тюремным синим руками вырвавший себе пространство в моей памяти.
– Зачем он туда поехал? Там же вафли в рот! – орал он мне в лицо, разговаривая при этом со своим помощником про действия другого своего помощника. – Скажи ему, чтобы сюда ехал. У него натурально в голове плоскостопие, понял?
Я кивал. Я понимал. Я уже пообещал всё, что мог пообещать, поклялся выполнить всё, что мог выполнить. Но меня не отпускали. Меня давно отпустило, но меня не отпускали. Я перестал мечтать о выходе, я устал проситься, я ходил под себя несколько раз, но иссяк, я уже часов 7 как не плакал, желание есть или пить – ты смеёшься?!
Отстегнул меня спустя 32 часа. Поверил. Не сказал ни слова, кроме мантры:
– Ёптить…
Да и то – обращённой к его внутреннему несуществу, а не в мой адрес. Я сполз на пол, пришли уборщицы, мыльный раствор из вёдер растворял остатки чипсов, остатки добытого из носа, других доказательств существования Михалыча, стали выталкивать меня швабрами, мокрый пол скользил, и уборщицам было легко. Меня выпихнули с другим сором сначала в коридор, а затем кто-то большой, кого я уже не видел раздражёнными от мыла глазами, мощным и щедрым потоком смыл всю мыльную массу на студёную январскую улицу.
Сорвать маски полного порядка в делах, попав в больницу, на койку в коридоре, так как нет мест в палатах, нет возможности попросить об особом отношении, нет права повысить голос, нет надежды, показав себе своё истинное обнажённое состояние. Расслабиться, так как все вокруг такие же – вся больница состоит из одних сплошных коридоров, отдельные палаты отменены указом. Больница-плацкарт.
Я не опоздал на встречу. И часто потом пытался понять, каково же было тем, кто опаздывал? Тем, с кем Михалыч был жесток.
– Если бы ещё пояснили, что искать, – посетовал я, ещё когда Михалыч и я просто сидели в кафе, а маленькие зефиринки ещё не растворились в чашках горячего кофе. Я ещё не знал его столь подробно. Детали его образа ещё не въелись в мою память расплавленными каплями свинцовой реальности. Всё, что я тогда знал, – это сцена с полицейским. Должно было хватить в принципе. Но моё восприятие было коррумпировано мной же – я покрыл ту сцену розовым светом романтики антипогонной культуры нашей великой и могучей Странной страны.