Он снова успокоился, и я опять вернулся к рассказу. Но на описании шабаша, или, правильнее говоря, жидовского совещания, я остановился. И хотя мне весьма хотелось высказать все обстоятельно («вот, думал я, представляется прекрасный случай очистить свою совесть русского дворянина»), но какой-то внутренний голос спас меня. Я подробно описал сцену покушения на мою жизнь, описал Сару с кинжалом.

– С кинжалом! – удивился полковник. – Ах, иудина дочь! Вот бы прямо в жидовское пекло! Ведь и братец-то на вас, заметьте – тоже с ножом кинулся. – И он провел пальцем по горлу. – Вот антихристы!!

Затем я быстро перешел к причине моей дуэли, начал говорить о несправедливости приговора, но мой собеседник опять зашикал и замахал руками.

– Ну, молодой человек… Мне уже пора, – сказал он и посмотрели на часы. – У! Пора! Пора! Давно пора! Вас сейчас проводят в новую камеру, более спокойную. До свидания! До приятного свидания! И, помахав жирной рукой, он исчез.

XVIII

Вслед за ним растворились двери, вошел другой жандармский офицер и пригласил меня следовать за собой. В коридоре меня окружил конвой, и мы двинулись, только в другую сторону здания. Отведённый мне номер был Это была каморка с окном немножко больше, чистенькая, оштукатуренная. И после моей гранитной камеры она мне казалась чуть не раем.

Прошло еще несколько дней, и я привык к этому раю. Я давно уже написал ответы на вопросные пункты. В этих ответах я ничего не скрыл, кроме жидовского заседания. После всего случившегося я счел за лучшее умолчать о нем, и это вышло очень хорошо, по крайней мере для меня.

Делать мне было нечего. Сперва я разгонял скуку сном, но наконец и сон надоел. Я лежал по целым дням неподвижно, стиснув зубы. Невыносимая тоска одиночества сосала мне сердце. Малейшее воспоминание о Лене причиняло жестокий нервный припадок. Я рыдал по целым часам, засыпал и плакал во сне. Много раз колотил я голову о стену до обморока. Несколько раз на меня находил пароксизм отчаянного бешенства. Раз я изорвал наволочку на подушке, изорвал простыни и одеяло. Мне принесли новые и сказали, что если я еще раз это сделаю, то мне оставят один голый тюфяк. Караульный солдат чаще стал заглядывать ко мне сквозь решетчатое окошечко в толстых дверях моей камеры.

Один раз ночью или очень рано утром меня разбудили. Вошел офицер, вошел конвой, принесли свечи, принесли мне мое платье и велели одеваться. Жандармский офицер подал мне мой портфель. Я кинулся на него как сумасшедший, раскрыл его дрожащими руками и вынул портрет моей матери. Я развернул его и поцеловал со слезами, как святыню.

Жандармский офицер подал мне пакет.

– Извольте получить деньги, – сказал он, – 345 рублей.

Я взял пакет и поблагодарил его.

– Скажите, пожалуйста, – спросил я, – куда меня отправляют? На свободу? Да?

Но офицер как будто не слыхал вопроса и что-то тихо говорил жандарму, вытянувшемуся перед ним в струнку.

Между тем меня одевали два жандарма весьма ловко и проворно. Надев мое платье, они сверху накинули арестантское пальто, а вместо шляпы дали мне арестантскую фуражку.

– Готовы? – спросил офицер.

– Точно так, ваше благородие!

И мы отправились мерными шагами по пустынному коридору.

Меня вывели на внутренний двор. Когда после душной тюрьмы меня обдало свежим воздухом утра, то голова моя слегка закружилась. Из глаз брызнули слезы… Я перекрестился.

На дворе стояла телега. На козлах сидел ямщик и угрюмо смотрел на нас.

– Пожалуйте! – пригласил меня жандарм, указывая на телегу, и пособил мне взлезть.

Затем он вскочил и сел возле меня. На козлы сел другой жандарм, и телега тронулась.