День вступил в свои права, и я снова сидела за станком, но мысли мои были далеко – там, под сакурой, где вчера звучала его флейта. Солнце пробивалось сквозь щели в ставнях, ложилось золотыми нитями на пол, а я, переплетая шёлк, невольно напевала тот мотив, что он играл, – тихий, как шёпот лепестков, падающих на землю. Руки мои двигались по привычке, но сердце билось в ином ритме, и я то и дело поднимала глаза к окну, надеясь увидеть его тень среди прохожих. Улица жила своей жизнью: телеги скрипели под тяжестью мешков, женщины несли корзины с рыбой, а дети гоняли обруч, смеясь звонко, как колокольчики на ветру. Но для меня всё это было лишь фоном – я ждала его, сама не зная зачем, и каждый звук за порогом заставлял меня вздрагивать, словно звон тетивы, что вот-вот выпустит стрелу.
К полудню я решилась выйти – отец ушёл к торговцу за нитями, и я, прикрыв станок тканью, выскользнула на улицу, где сакура всё ещё осыпала землю своим розовым снегом. Я шла к тому месту, где видела его вчера, и сердце моё пело, будто флейта уже звучала где-то рядом. И вот он появился – стоял под тем же деревом, в том же потрёпанном плаще, но без шляпы, и солнце играло в его тёмных волосах, что падали на лоб, чуть растрёпанные ветром. Он заметил меня, и глаза его загорелись – не ярко, а мягко, как угли в очаге, что вот-вот разгорятся. Он поднёс флейту к губам, и мелодия полилась – нежная, как дыхание весны, и я шагнула ближе, забыв о страхе, о долгах, обо всём, что держало меня в плену. Мы заговорили – о сакуре, о том, как быстро она увядает, и голос его был низким, с лёгкой хрипотцой, словно он давно не говорил ни с кем по душам.
– Ты любишь весну? – спросил он, опуская флейту и глядя на меня так, будто ждал ответа всю жизнь.
Я кивнула, чувствуя, как щёки мои теплеют.
– Люблю, – ответила я тихо. – Она короткая, но красивая, как… твоя музыка.
Он улыбнулся – впервые по-настоящему, и морщинки у его глаз разгладились.
– Тогда я сыграю ещё, – сказал он. – Для тебя.
Я засмеялась – легко, как не смеялась годами, и лепестки сакуры падали нам под ноги, будто благословляя этот миг. Мы не знали тогда, как близко подступала тень, что вскоре омрачит нашу весну, но в тот полдень под цветущим деревом я впервые почувствовала себя живой.
Мелодия его флейты лилась над улицей, и я стояла, заворожённая, под сакурой, чьи лепестки падали мне на плечи, словно лёгкие поцелуи весны. Солнце клонилось к западу, окрашивая небо в золотисто-розовый цвет, и тени удлинялись, ложась на землю узорами, что напоминали письмена судьбы. Мы говорили мало, но каждое слово его было как нота, вплетённая в мелодию, – простое, но глубокое, и я ловила их, словно жемчужины, упавшие с нити. Он рассказал, как любит играть под открытым небом, как музыка спасает его от одиночества, и я улыбалась, чувствуя, как тепло его голоса разгоняет холод в моей душе. В тот миг я забыла о станке, о долгах, об угрюмом взгляде отца – была только сакура, его флейта и мы, стоящие в кругу лепестков, будто в храме, где время остановилось. Но идиллия длилась недолго – я заметила, как он вдруг напрягся, прервав мелодию на полуноте, и взгляд его метнулся к концу улицы.
Там показались фигуры – трое стражников в тёмных кимоно, с копьями в руках, шагали уверенно, оглядывая толпу. Их голоса доносились обрывками – резкие, как лай собак, – и я увидела, как рука Хироши дрогнула, сжимая флейту, а другая невольно легла на пояс, где, я знала теперь, прятался меч. Он шагнул ко мне ближе, и глаза его потемнели, словно небо перед грозой.
– Не смотри туда, – шепнул он, голос его стал жёстче, но в нём дрожала тревога. – Поговори со мной, будто ничего не видишь.