С каждым месяцем жизни в Москве мне становилось все холоднее: я редко видела родителей, чувствовала, как страдает мама от отсутствия меня в доме, сталкивалась со столичной надменностью и высокомерием, просыпалась в беспросветной тьме и терпела завуалированные оскорбления некоторых преподавателей. Однако все же в университете было то, что заставляло меня улыбаться, подъезжая к проспекту Вернадского.

Кафедра испанского языка отличалась от всех: она словно была окутана солнцем, смехом и радостью. Доцент Талиева красиво курила тонкие фиолетовые сигареты в бордовых кожаных перчатках, красиво шагала стройными ногами в аудиторию и красиво держала в страхе даже самых развязных прогульщиков. Алина Марковна, которая преподавала нам язык в журналистской профессии, изъяснялась на испанском метафоричнее и виртуознее мадридских интеллигентов, сравнивая коррупционные партии Испании то с шагреневой кожей Бальзака, то с Дантовым адом. Порой с кокетливой корявостью мы синхронно переводили заготовленные ей с метонимиями и реминисценциями на Коран или Ветхий Завет тексты. У Алины Марковны было семь детей, возможно, поэтому она принимала нас за родных, прощая нам непозволительные оплошности и опоздания. Она обращалась к нам только «дорогие коллеги», уважая наши порой либеральные веяния и незрелые взгляды на политические события Латинской Америки. Валентина Виссарионовна и ее родная сестра Юна Виссарионовна согревали своим улыбками и сапфировыми глазами сильнее, чем три шерстяных одеяла в столичное московское утро, а профессор Даниленко во время наших устных переводов при малейшей паузе ласково просила начать сначала. Она была чрезмерно строга и столь же чрезмерно обаятельна. Именно благодаря ей мы с легкостью могли синхронно перевести новый перуанский законопроект об амнистии криминальных группировок, задать парочку провокационных вопросов послу Венесуэлы, чтобы потом он сам пожелал обсудить с нами после пресс-конференции необходимость в реформировании Меркосур.

Испанский в университете у нас был каждый день, но ни язык, ни изысканный стиль преподавания не утомляли меня. Преуменьшенные страшилки от групп немецкого, хинди и монгольского языков казались мне абсурдными, а порой даже способными довести до суицида. Мы же не знали ни злости, ни унижений, ведь преподаватели испанской кафедры были самыми задорными и счастливыми в институте. После учебы я каждый день тратила несколько часов лишь на выполнение домашнего задания по варварской латыни. У меня не было сил выходить из дома после университетских обязанностей точно так же, как и не было сил на жизненно необходимый прием пищи и гнусные жалобы. Уже после первой пары я чувствовала вяжущую утомляемость и труднопереносимую боль в груди, но связывала это лишь с давно ожидаемым переездом и увязавшейся за мною тоской по родителям и Борису.

Среда была укорочённым днём и ознаменовывала середину рабочей недели. Я любила этот день за возможность поспать с утра до половины девятого, детальные разборы романов Золя на лекциях по зарубежной литературе с ярким писателем и не менее ярким оппозиционером, не боявшимся провокационно высказываться в правительственном университете, и ненавязчивый семинар по дипломатическому протоколу, на котором можно было аккуратно делать домашнее задание по испанскому, оставаясь при этом любимицей профессора Мякинина. Среда была для меня будто успокаивающим глотком солоноватого морского бриза, пока Сашка не пришла в один из тех замечательных дней с неблагоприятными, как тогда мне казалось, новостями.