Мне не казалось это причудливым или неординарным, ведь мама умела все: кротко играть фортепьянную сюиту Мориса Равеля, вульгарно смеяться от милицейских анекдотов, просверливать после длительной операции дрелью дырки под новенькое панно, рыдать навзрыд от того, что наступила на хвост безногой ящерицы, называть чайные грибы именами любимых родственников, без единого шевеления или вздоха стоять всю ночь на службе в храме, декупажировать мебель и вызывать аплодисменты у колумбийских серферов, выполнив раундхаус и карвинг. В этом была вся мама – никем не достижимое совершенство, граничащее с трудно объяснимым феноменом и трагической уникальностью.
В тот затяжной ожиданием и холодами московский июль я сдала около восьми вступительных испытаний в пять разных столичных вузов. Помню, как на последнем письменном экзамене журфака МГУ мы с папой, как и десятки других детей и родителей, стояли под пронизывающим дождем, колким градом и задувающим в уши ветром. Никто не мог впустить в громадное просторечное здание с многочисленными кабинетами и аудиториями дрожащих то ли от холода, то ли страха провалиться на экзамене, проскочив мимо вуза мечты, абитуриентов. Вместо ласканий июльского солнца нас щекотали плевочки почти невидимого града, бьющего то по лицам, то по раскрытым тетрадям со шпаргалками, то по асфальту, не умеющему, как мы, никуда спрятаться от излишних осадков. Мы с папой мёрзли, однако с хрипотой от простуды продолжали смеяться, пока я не заметила пожилую женщину лет восьмидесяти пяти, стоявшую рядом с инвалидной коляской. В кресле сидела юная розовощёкая девочка с тугими косицами и невыщипанными бровями, держа за сморщенную руку сгорбившуюся бабушку. Они молчали. Они просто были. Были друг с другом.
Ветер усиливался, а нам по-прежнему не желали открывать дверь. Тогда пенсионерка, сняв с себя пальто и завязанный вокруг шеи белый платок, накинула на внучку свою застиранную одежду, чтобы она не мёрзла.
Через сорок минут нас наконец, как смирённую паству, впустили одним загоном. Я прошла металлоискатель, выпила чуточку воды и принялась отвечать на заданные вопросы. Причмокивающий преподаватель в начищенных до блеска очках и застиранной полосатой рубашке, пропитанной слегка высохшим потом, заглядывал в наши работы, едко высказываясь во всеуслышание об орфографических ошибках и других недочетах. Он звонко цокал, поднимая облысевшие брови с проплешинами, заглядывал в декольте семнадцатилетних абитуриенток и критиковал то размашистый почерк, то неумелое владение гелиевой ручкой.
Когда экзамен подошел к концу, я взяла работу, которую собралась сдавать, как вдруг увидела ту саму девочку в инвалидной коляске. Ее лицо было бледным, напуганным и обреченным. Она подъехала, чтобы положить исписанные листы на стол и стала сглатывать слюну. Подойдя ближе, я увидела, что девочка по имени Ира за четыре часа вовсе ничего и не написала. Тогда дождавшись, пока экзаменаторы начнут перебирать оставшиеся черновики, я переклеила шифры, выдав свою почти безупречную работу за экзаменационный лист Иры.
– Я почти ничего не написала, зачем вы меня спасли ценою своего поступления? Ведь с моей работой вы не наберёте и проходной балл… – выехав из аудитории, окликнула меня девочка, заговорив на «вы».
– Этот вуз держал полтора часа меня, твою бабушку и других людей на улице в град и ливень. Для меня было бы нравственной ошибкой поступить сюда, отняв место у того, кто действительно желает здесь учиться. И к тому же, Ирочка, давай на «ты». С недавнего времени мне претят формальности.