Гордеев застонал, оперся рукой на невидимое плечо и развернулся лицом к Почемучке.

Тот бежал к нему по лестнице и издалека тянул тонкие, розовые, – к Почемучкиной коже не приставал загар, – руки:

– Па-апа!

Боль просадила Гордеева насквозь, будто чья-то беспощадная рапира проткнула сердце, на щеках и шее у него высыпали ошпаривающей гречкой мелкие красные пятна, и он, одолевая боль, пытаясь обрести дыхание, ответно протянул к сыну руки:

– Почемучка!

Спрыгнул с подоконника вниз, сложился пополам, стараясь сломать плоскую железную рапиру, сидевшую внутри, от боли на лбу у него выступили мелкие, как при лютой хвори, капли пота, с трудом перевел дух и сел на теплый, разогретый дневным воздухом бетонный пол. Попробовал протолкнуть твердый комок, возникший в глотке, но попытка оказалась тщетной, и Гордеев закашлялся. Кашлял долго, мучительно.

Почемучка с лету опустился рядом с ним, обхватил обеими руками, прижался головой к его плечу.

– Па-апа-а! – выбил он из себя вместе со слезами, и у Гордеева вновь перехватило горло – мало того, что в нем сидел комок, горло сдавило еще что-то, Гордеев уронил голову, притиснул к себе Почемучку и заплакал.

Он понимал, что не должен плакать – особенно когда рядом находится ребенок, ведь он мужчина, а мужчины не плачут, но не мог сдержать себя… Не имел на это сил. И Почемучка плакал, сидя рядом.

Одно хорошо: слезы обладают очищающими свойствами, более того – они возрождают в человеке мужество, хотя справедливости ради надо заметить: в них есть и обессиливающие свойства – вон как сложно все… Как жить дальше, как бороться, Гордеев не знал, не ведал, чем он встретит завтра грузина-модника в его диковинных полукилометровых ботинках, которых не было даже у Маленького Мука, окруженного сытыми быками, не знал, что будет есть… Хотя одно он понял сейчас, и истину эту усвоил твердо, – Почемучка помог, – умирать нельзя, надо держаться.

Он поднялся и пошатываясь, словно немощный, заметно исхудавший, с испятнанным морщинами лицом – всего одной минуты на это хватило, – обхватил одной рукой Почемучку и, тихонько стеная, начал спускаться по замусоренной, пропахшей кошками и мочой молодых козлов лестнице к своей квартире.

Оттуда, часа через полтора, несмотря на позднее время, – рабочий народ в эту пору вообще уже третьи сны досматривает, – отправился к Жихареву. Честно говоря, он думал, что Жихарев уже спит – завтра ведь наверняка намостырится пятичасовой электричкой в Находку, чтобы сшибить, если удастся, какую-нибудь работенку, – но Жихарев не спал, сидел босой на кухне с мрачным тяжелым лицом, будто собирался пойти добровольцем на войну в Чечню, шевелил пальцами ног и молчал, чего-то про себя соображая – по лицу его было видно, как в черепушке Жихарева протекает мыслительный процесс и если прислушаться потщательнее, то можно услышать скрежет невидимых механизмов, чивканье, схожее с птичьим, звяканье шестеренок и цепи, перекинутой из одного мозгового полушария в другое…

Хоть и слеп был и глух в эту минуту Жихарев, плотно сидел в своих непростых мыслях, а на стук двери голову поднял и приветливо дернул уголками рта, разгоняя губы в улыбке: заходи!

– Ты ружье свое не продал? – с порога спросил Гордеев. Голос у него был бесцветным, очень ровным, будто бы не Гордеев говорил, а некий незнакомый автомат.

– Нет.

– Дай мне ружье. Я не хочу пускать этих гадов к себе на порог.

Жихарев подумал немного и одобрительно наклонил тяжелую голову:

– Хорошее дело! – Наклонил голову сильнее, словно бы хотел рассмотреть какое-то насекомое, поселившееся в рассохшемся полу, среди двух кривых паркетин, в неровной щели. – А вот патронов тебе не дам.