Ларионову теперь казалось безумием не проверить данные о ней; но более всего казалось невозможным не узнать ее. Только в актовом зале, когда она пела, он вдруг почувствовал знакомую волну, накрывшую его воспоминанием о Вере, и он похолодел, открыв для себя необыкновенное сходство этих двух женщин. Как мог он сразу не понять?! Ведь на свете не могло быть других таких глаз… Ларионов горько усмехнулся от того, каким он был болваном, чей ум был отравлен эгоизмом, самодовольством и ложными целями.
Он отложил зеркало на тумбу и вздохнул. «И все же, – промелькнуло у него в голове, – она нашлась! Она рядом!» И от этих мыслей в сердце его вдруг растеклась радость. Он понимал, что был глупцом, радуясь. Вера теперь, особенно теперь, будет питать к нему жалость, смешанную с отвращением, но его это уже не заботило. Он хотел видеть ее! Ничего не изменилось. Он, как и прежде, хотел ее, но только теперь желание видеть ее счастливой заглушало все другие желания. Это случилось с ним уже давно, но он просто не понимал, как хотел ее счастья. Он чувствовал, что в его влечении к ней всегда было что-то большее, чем просто плотское желание самца завладеть намеченной женщиной. Ему всегда хотелось нравиться ей; хотелось чувствовать ответное тепло; хотелось заботиться о ней и оберегать, как единственное истинное сокровище в этой гнилой куче его опыта и судьбы.
Необходимо было поскорее выбраться из больницы. Ларионов пробовал встать. Боль была нестерпимой, шею охватывала судорога.
Вскоре показался доктор Пруст и застал Ларионова в странном возбужденном состоянии.
– Доктор, – Ларионов выглядел озабоченным, но благодушным. – Когда мне можно будет вернуться в лагпункт?
Пруст думал, что Ларионов станет расспрашивать его о своем ожоге, но его, казалось, это совершенно не заботило.
– Не раньше чем через месяц, – ответил Пруст.
– Это слишком долго, – возразил Ларионов.
– Но помилуйте, Григорий Александрович, – сказал Пруст серьезно, – вы еще не поправились. Зачем вы старались встать? Смотрите, на шее опять засочилось! Что стряслось? Отчего вам приспичило быть в лагере?
Ларионов о чем-то лихорадочно думал.
– Скоро снег сойдет, – произнес он задумчиво.
Пруст кинул на него тревожный взгляд.
– Вам надо остыть! Вы возбуждены. Вы ничего не хотите сказать мне касательно вашей внешности? – спросил он наконец.
Ларионов глядел на Пруста с грустью в глазах, которая, казалось, поселилась там навсегда.
– А что же говорить? – усмехнулся он. – Это достаточно омерзительно. Но мне уже все равно.
– Отчего же все равно? – улыбнулся Пруст сочувственно.
Ларионов проглотил комок и отвернулся в сторону окна.
– Не знаю, – тихо ответил он. – Теперь меня заботит нечто поважнее моего лица.
Пруст потер подбородок.
– М-да, – произнес он по-врачебному многозначительно. – Мне кажется, вы ошибаетесь относительно того, как вас могут воспринимать окружающие. У каждого есть причины скрывать свои чувства. Они есть у вас, они могут быть и у другого человека. Вот что, Григорий Александрович! Ежели вам стало лучше, не желаете ли вы увидеться с кем-то помимо Федосьи и Кузьмича?
Лицо Ларионова невольно исказилось от боли. Он немного помолчал.
– Нет, навряд ли, – ответил он еле слышно.
Ларионов опустил глаза, не в силах скрыть свои муки. Он невольно вздохнул. При мысли о том, что она увидит его таким, он хотел умереть.
Пруст оставил его одного. Он понимал, что Ларионову надо было больше времени, чтобы тоска вынудила его встретиться с реальностью и забыть об увечье.
В лагере после пожара по приказу Ларионова был построен новый теплый барак из круглой сосны. Барак соорудили всего на двадцать мест, и в нем остались в основном «бабы майора», как их шутливо называли зэки. Пузенко опять привез новые матрацы, подушки и белье. Он умудрился на радость Балаян-Загурской и на смех заключенным умыкнуть где-то новый диванчик «мадам Рекамье» для дневальной.