Мигалов топчется в проеме ворот, похлопывает себя по ляжкам от нетерпения да еще оттого, что не видит, за что ухватиться, с чего начать расследование. Если бы он знал, как я не люблю его в такие минуты!

И правда, десять минут спустя «Лада» гудит и выкатывается из гаража. Чтобы излишне не рисковать, Игорь спрашивает:

– Юрий Гурьевич, вы в состоянии вести машину?

– Голова немного… А вы водите?

– Среди нас есть классный водитель.

От Мигалова этого следовало ожидать. На трассе за рулем он чувствует себя гонщиком, возбуждается, прижимает педаль до пола. В городской черте совершенно теряется, походит на фермера, волей случая занесенного в тройной поток машин на своей бортовой без права проезда налево, направо и прямо. Потому шофера не любили уступать ему руль. При необходимости приглашали меня.

Некогда вишневую «Ладу» из ворот тоже пришлось выводить мне. Режиссер Опочин предпочитает сесть справа, для подстраховки, что ли. Мой сыщик довольствуется ролью попутного пассажира, которому и в разговоры встревать не с руки. Таким манером он отстраняется от дела хоть на время и тем доволен.

Если отклониться и откинуть челку, можно наблюдать лицо Юрия Гурьевича. Какая удача! Он не подозревает, что его изучают. Я не подозреваю, что интересуюсь не пострадавшим, а поэтом. Довольно густые, с легкой проседью волосы остаются такими же при любом состоянии духа. Большие, припрятанные продуманной прической уши тоже вряд ли меняются, если не краснеют. А вот высокий, с едва заметными морщинками лоб явно хмур, удручен. Если к нему прибавить опущенные размашистые брови с двумя-тремя задубелыми волосинками и онемевший, словно опрокинутый внутрь взор, не видящий или, наоборот, все разом схвативший, – портрет предстает живописный, наполненный содержанием. Человек искусства обязан быть красивым, загадочным и скрывать под внешними чертами что-то еще. И так в любой ситуации. Печально-бледные щеки со вчерашней щетиной, пересохшие, время от времени вздрагивающие губы – все это естественно для человека в его состоянии. Разумеется, с поправкой на тонкость и глубину творческой натуры. Нутром чую, ему надо высказаться. Такая потребность в нем жива всегда, не случайно же он пишет стихи, изливает в строке то, что не реализуется в жизни, по Зигмунду Фрейду. Говорю как бы про себя:

– Слова теснятся, заполняют все существо… Художнику нужен зритель и слушатель, иначе трагедия его будет не полной.

– Вы меня чувствуете? – едва слышный шепот справа.

– Я вас знаю… – И как можно проще выговариваю его давние слова: «На юру мы нашли свою нишу. Тишина и ни зги не видать. Говори, говори, я расслышу то, что ты так не хочешь сказать».

Опочин огорошенно поднимает брови, потом глаза, находит меня в зеркальце, сгусток боли шевелится в его взгляде. Даже не верится, что в наше время находится место для стольких переживаний…

2. ОПОЧИН

Такая десятилетняя девчурка была вся заостренная, невесомая; диковатый, убегающий взгляд, округлый, смоляной. Я, собственно, из-за нее и женился на Надежде Леонидовне.

В то лето я скитался по частным квартирам. Официально – супруга прослышала о гастрольном моем романе, который, впрочем не состоялся, как ни кружилась хищница над моей ушедшей в плечи головой. Сплетницы, возвратясь домой, прихвастнули: нашлась одна – свалила стойкого… А жена моя, прознав, присовокупила легенду к моим бесконечным мелким провинностям – вечное отсутствие в доме мужчины, материальные недостатки, странности натуры моей, – присоединила эту «непростительную измену» и выставила меня за порог вместе с моим бездонным, полупустым чемоданом. Знаете, есть такие баулы, похожие на меха гармони. Мой был желтый – символ разлуки. На пару месяцев прижился у коллеги, который кстати уехал на учебу и оставил мне однокомнатную холостяцкую хижину. Пока была семья, ограничения, обязанности, подворачивалось немало нехитрых любовных возможностей. Получив свободу, я вдруг понял, что одинок, никому всерьез не нужен, даже виновница моего развода предпочла скрыться за пределами видимости. Я поселился в мире для одиночки.