Баба его схватила, в горшок с крышкой запихнула да в печку закинула. Угольки подожгла. «Это мы, – говорит. – ещё посмотрим, кто кого съест.» А не тут-то было. Ребёнок весь горшок расковырял и всю печку расковырял; вылезает из-под печной трухи и лапами когтистыми помахивает: я тебя съем! я тебя съем!.. Баба выкатила из подпола бочку, в которой по осени огурцы солила, а сейчас в ней огурцов не было. Ребёнка этого схватила за культяпку ноги (видать, когда из-под печки вылезал, тогда ногу себе и покалечил), в бочку засадила и принялась водой из вёдер заливать, чтоб он захлебнулся и утонул. Бултыхает дитятко ручонками своими корявыми в этой бочке, пузыри пускает, но зрачками строчит, словно разрядом электрическим по верхушкам облезлых сосен на ночном болоте, и бормочет безжалостно: съем я тебя, баба! ох уж я тебя и съем!.. Тут и из пасти его вывалились сразу три языка, заегозили прожорливыми змеями мертвенно-осклизлого вида, а потом и ещё вывалились из пасти языки, ещё и ещё вывалились – числом гораздо более трёх – а уж, когда баба утомилась их клещами вырывать да в сторону отбрасывать, тогда из всех ребёночьих щелей языки повылезали и алчно затряслись: я тебя съем! я тебя съем!.. И внутри самого ребёнка будто корпит нечто другое непонятное и хохочет самым мерзким смехом. «Не дожить тебе до утра, – говорит. – баба, я тебя съем!..»

А был у бабы сундук кованый с тридесятью замками и хранила она в нём платье подвенечное и прочие семейные драгоценности, но сейчас уж такой час пробил, что вовсе не до них. Баба этот сундук открыла, живенько от хлама освободила и, поддев на вилы ребёнка, испакостившегося донельзя, в этот сундук закинула. Крышкой хлопнула, замков понавесила да всякой тяжёлой дряни сверху приместила. Табуретки там да утюги с котелками. Создала что-то вроде погребальной пирамиды. «Ну, – думает. – теперь до утра как-нибудь дотяну, а там уж петух прокукарекает, и возможно мне облегчение на сей случай выйдет.» Хочется верить, что именно так всё и вышло бы у бабы, да, однако, бубнивый голосок ребёнка из сундука никак не умолкал, всё поскрёживал да похрястывал: съем я тебя, баба! теперь точно тебя съем, до чего разозлила ты меня!.. И сундук принялся встряхиваться, раскачиваться по чуть-чуть, вроде нехотя. Вправо-влево покачивается, об стенку боком постукивает, словно часики тикают: тик-так, тик-так! бабу съем! бабу съем!.. А тут вдруг кто-то постучался у окна. Баба обрадовалась такому привычному стуку и спрашивает: кто там? – Странник.

– То есть, не из здешних будете?

– Вовсе нет. Баба и побежала отпирать.

– Что вам угодно? – говорит. – И учтите, что мой муж может домой вернуться с минуты на минуту.

А тот говорит:

– Нет, за мужа вашего я не беспокоюсь, мне бы лишь где-нибудь голову приклонить и поспать часок-другой.

– Ах так. – говорит. – Ну, тогда заходите. Странник вошёл в избу и, ничуть не мешкая, залез на бабкины полати. На первый взгляд – совсем древний старик; понятное дело, что притомился с дороги. Вроде даже тут же захрапел с налёту, а бабе совсем не спится. В голове одна мысль дурней другой. Никогда досель она с подобными событиями не сталкивалась. И прабабка ейная ничего такого не сказывала. Вдруг видит она: выскочил ребёнок из сундука, лезет к страннику на перину – думает, что это бабка до сих пор там валяется – говорит: я тебя съем! я тебя съем!.. Но старик оказался не промах, трижды перекрестил ребёнка и ударил по голове своей нищенской котомкой. А в котомке – как потом выяснилось – лежала умная книга. «Наука и Атеизм» называлась. Ребёнка тут и не стало вовсе, словно испарился утренней росой на ромашковом поле, а на столе избы очутились два колдовских корешка. Старик взял корешки, сжёг их на огне свечи и тут же пошёл вон. Как будто и не приходил никогда и в окно не стучал. И неизвестно в какую сторону пошёл.