* * *

Следующие дни я помню смутно. Всё смешалось, потонуло в какофонии сборов, свежевыстиранных рубашек и слоенных пирожков, испеченных матерью в день перед отъездом сестры.

– Ты будешь скучать по мне? – спросила Миа, когда мы лежали на моей кровати. Ножка сестры слегка подрагивала, отбивая известный только ей ритм, правая рука рассеянно поглаживала левую руку.

– Я буду, – позевывая, ответила девочка на свой же вопрос.

Сумерки тянули за собой очень светлый, очень теплый майский день. Завтра Миа уезжала из родного дома.

– Я тоже буду, – прошептала я, смотря на трепыхающиеся ресницы сестры.

Коснувшись губами её лба, я вдохнула едва уловимый запах мяты и вдруг почувствовала, как глаза стало жечь едкими слезами.

Черт возьми, Соф, ты не расплачешься.Не смей. По крайней мере, не здесь. Не тогда, когда она вот так вот прилегла на твое плечо, умиротворенно дыша и безмятежно улыбаясь чему-то краем губ.

Сжав зубы, я аккуратно приподняла ее тоненькую руку, минутой раннее вцепившуюся мне в запястье, отвернулась и, встав с кровати, стремглав бросилась на первый этаж. Кеды, куртка, железная ручка двери – мне срочно нужен был свежий воздух.

Город, казалось, замер: остановилось движение машин, исчезли суетящиеся люди-муравьи; всё застыло, омертвело. Какой-то бродяга, оторвавшись от мусорки, пошатывающейся походкой вышел на тротуар, пал на колени и, вздернув голову вверх, застонал отчаянным, нечеловеческим криком: «ЗА ЧТО?! БОЖЕ, ЗА ЧТО ТЫ ТАК СО МНОЙ??» Сглотнув, я подумала, что совсем не прочь к нему присоединиться.

Как-то так вышло, что я бродила по улицам всю ночь напролет. Дико замерзнув, я из-за упрямства не стала возвращаться домой. Долгая ходьба отвлекала, отрезвляла – совсем чуть-чуть, но я была благодарна и за это.

Вернулась я домой тогда, когда солнечные блики, словно проворные чешуйчатые змейки, зашевелились на распахивающихся окнах домов, предвещая яркий, погожий денек. Давно в Лау не было такого чудесного утра, подумала я, подымаясь на крыльцо и открывая входную дверь дома.

На кухне, около плиты, стоял отец и варил кофе. Криво улыбнувшись на гомерический хохот, доносившийся из радиоприемника (шла какая-то драматическая постановка), я подошла к отцу.

– Доброе утро, пап.

– Доброе, – его глаза настороженно наблюдали за мной поверх нахмуренных бровей.

Проигнорировав его взгляд, я налила из чайника кипяток и, ничем не разбавляя, стала цедить его. От запаха кофе, пенившегося в закоптившейся кофеварке, меня начало мутить.

– Соф, где ты была? Ты вся окоченела.

– Ну-у… Я шаталась по темным переулкам, всё надеялась напороться на какого-нибудь съехавшего психа, – ответила я, скалясь. – Хотела, чтобы он перерезал мне горло. Увы, ничего не вышло, как видишь.

Отец долго смотрел на меня, не замечая, что совсем скоро бурая пенка, злобно зашипев, выйдет из берегов кофеварки, разлившись грязным пятном на идеально чистой плите. Зато это, как и новый ухват, очевидно, купленный матерью у какой-нибудь слезливой торгашки, и противень для выпечки (все еще в масле, после вчерашней добросовестной службы), и еще куча всякой мелочи, приметила я – всё что угодно, лишь бы не видеть в глазах отца эту проклятую жалость.

– А что? – я пожала плечами, сделав вид, будто не заметила его взгляда. – Мне семнадцать, я могу гулять где захочу.

– Ты не понимаешь, о чем говоришь, – качая головой, сказал отец. Между его бровей залегла глубокая морщинка, он постарел еще лет на пять.

– Да, пап. Ты абсолютно прав. Такой вот дурой уродилась, – я отбросила всякое притворство, чувствуя, как часы молчания перерастают в уже знакомое раздражение. – Но ведь уже ничего не поделаешь, верно?