– А! – крикнула Спаска так громко, что стало больно в горле.
Брата не остановил ее окрик, но зато оглянулся дед.
– Гневуш! – рявкнул он, бросил корзину с корешками и в три прыжка догнал мальчишку. Встряхнул за шиворот, поддал по заднице тяжелой ладонью – Гневуш обиженно разревелся, а Спаска вдруг отчетливо поняла, что болото больше никогда не отпустит его. Он увидел сладость смерти, он не будет сопротивляться – и болото придет за ним, где бы он ни прятался.
Наверное, это было первое ее осознанное воспоминание – ей было около трех лет. Она уже знала, что такое смерть, хотя и не помнила, как умирала бабушка.
Нет, Спаска не боялась болота. Она кожей ощущала его огромное и мягкое тело с тысячей беззубых глоток. Болото дышало и покрывалось испариной, колыхалось, пускало ветры, его нездоровая плоть разъезжалась под ногами, и порожденные им мороки плавали в пелене дождя, то маня, то пугая.
В ямах, из которых доставали руду, постепенно скапливалась темно-бурая вода, масляно блестела, и подходить к ней близко отчаивались только самые храбрые мальчишки в деревне: говорили, болото закружит голову и утянет в глубину. Спаска любила смотреть в черные зеркала глубоких ям, болото не кружило ей голову. Оно давало торф, руду, грибы и ягоды, но в ответ забирало жизни. Спаска не задумывалась, справедливо ли это.
Жизнь ее была тусклой и безрадостной. Беловолосый великан по имени Ратко́ называл ее бастрючкой и змеиным отродьем, и вслед за ним ее дразнил так Гневуш и сестры. И не только дразнили, а норовили больно ущипнуть или отнять что-нибудь вкусное – например, сладкий корешок или собранные ягодки гоноболи. Они, как и Ратко, тоже были беловолосые и конопатые, со светлыми, водянистыми глазами, а у Спаски к трем годам отросла темно-русая коса, и глаза ее дед называл синими озерами. «Глянь, Живка, – говорил он матери, – большущие глазищи-то. Как озера темно-синие». Мать отводила взгляд и косо посматривала на Ратко, словно боялась, что он это услышит.
Иногда, когда Ратко возвращался с болота, мать толкала Спаску навстречу ему, щипала за щеку и горячо шептала в ухо:
– Иди, обними татку. Глядишь, растопишь ему сердце-то… Ласковый телок двух маток сосет.
Спаска пятилась назад и начинала плакать: она не хотела быть ласковой и боялась Ратко. Он казался ей чужим и лишь по какому-то странному стечению обстоятельств назывался таткой. И если дед любил потетешкать ее, взяв на руки или усадив на колени, то Ратко никогда этого не делал. От него пахло болотом, кислым потом и луком, а иногда – хлебным вином, и этот запах особенно пугал Спаску, потому что тогда Ратко делался злым, кричал на мать, а сгоряча мог и ударить. Мать умела поставить его на место: и зычным голосом, и горящим гневом взглядом, а иногда и ухватом, вынутым из печки.
– Он пришел и ушел, дура! – орал матери Ратко. – Обрюхатил тебя, дуру, и к другим девкам побежал! Помоложе!
– По себе меришь, кобель! – огрызалась мать. – У нашего рода кровь сильная. Ты, небось, ничего больше не можешь, только в болоте ковыряться! Если бы не я, сейчас бы мы все корешки от рогоза сосали! Много ли ты за лето наработал? Да и чего тебе надрываться, если я всегда из сундука денежку достану!
– Блядина ты. Тварь продажная, – сквозь зубы выплевывал Ратко.
– Блядина не блядина, а и ты на мои деньги блядские живешь. Вот скажу отцу-то, что ты тут болтаешь!
– Мне твой отец не указ, – Ратко гордо выпячивал грудь. – Сами с усами!
Деда Ратко слушался – тот был колдуном, его все слушались и боялись. Не всякая деревня имела колдуна, способного разогнать тучи над огородами. И если по осени приезжали гвардейцы (рассказать о свете Добра и собрать подати), никто из деревенских не выдавал ни деда, ни Гневуша – дедова преемника.