– Ай-айяйяй!! – визжит он, отчаянно извиваясь на лопухах.
Я отшатываюсь: «Ты чего?!» Но Сашка не слышит: сучит ногами и яростно дерет ногтями бока. Потом вскакивает на четвереньки и, не переставая орать и дрыгать задом, пятится из кустов. Вслед за братом Танька тоже пронзительно верещит и пихает меня ногой. Оглушенная, выскакиваю из зарослей сирени. Сашка беснуется, силясь стряхнуть с себя вертких кусачих тварей – их много, они мечутся по его спине и ляжкам, задрав кверху раздвоенные хвосты. Щипалки!
Весь исцарапанный, покрытый красными пятнами, Сашка кидается к дому. За ним, сверкая розовой попой и громко воя со страху – голошёна-Танька.
Из дверей, шаркая ботами, выходит тетя Маруся – в руках у нее тяжеленный таз с поросячьим хлёбовом. Увидев голого Сашку – как он мчит через двор, щипая и хватая себя на бегу за разные укушенные места, она шалеет:
– От, срамник! Писькодер бесстыжий!
– Ба-а-аба!! – взревывает Сашка, ища в ней спасенья, и с размаху бодает ее в живот – тяжелый таз в тети Марусиных руках подпрыгивает, и густая жирная комковатая жижа заливает их обоих. На двор падает недолгая тишина…
Одно хорошо – драгоценные Сашкины трусы, оставшиеся висеть на сучке, не пострадали. Лезть за ними пришлось мне. Разворошив лопухи, я нашла под ними целое гнездо щипалок…
На веранде сердитая тетя Маруся воюет с шипящим примусом и красной от злости тетей Галей, ругая ее: «Не мать ты, а хихидна! До чего парня довела!». Я тихонько кладу спасенные трусы на ихнюю табуретку и бочком протискиваюсь к нашей двери.
Сашку долго не пускали гулять. А потом он вышел – и мы все, даже Танька, ахнули! У него были штаны – да какие! Толстые, черные, лаково блестевшие, будто намазанные смолой! Мы хлопали по ним руками, и они гремели, как жестяные – ни порвать, ни запачкать.
Воскресение
Бывает же чудо!
Утром мне важно объявляют: идем в гости… к бабушке. Как можно идти в гости туда, где живешь больше, чем дома – непонятно. Но волнующе. На мне новые гольфы, синяя матроска с якорем и сползающий с макушки розовый бант. У меня – бант! – кто хочешь удивится.
На лавочках возле заборов щурятся на солнце уличные старушки и вместо всегдашнего «куды, егоза!» говорят «воскресе» и разнежено улыбаются. Белые крылья капустниц трепещут над одуванчиками, в траве барагозят толстозадые жуки, и воздух пахнет горьковатой тополевой шипучкой.
У бабушки праздник. Она тоже говорит «воскресе», целует меня и сует мне теплое, согревшееся в ее ладони, яичко. Смотрю, вытаращив глаза: красное! Это еще что! В доме целое блюдо таких: алых, коричневых, синих… Наши куры сдурели, что ли?!
Бабушка ставит на стол деревянную пирамиду на расписной тарелке.
– Иди-ка сюда. Смотри! – таинственным шепотом говорит она и медленно стаскивает форму из плотно прилаженных дощечек, освобождая сладко пахнущую башню из желтоватого творога – пасху. Сквозь нежную творожную плоть светятся янтарные бока изюмин. Спереди из них выложен строгий крест. Это бабушка сделала. И круглые белоголовые куличи, посыпанные цветной пшенкой – тоже она. И когда только явилось все это?!
Открытые окошки сияют и машут свежепостиранными занавесками. Лохматые вербочки в вазе распушились и пожелтели, как обсохшие цыплята. Садимся за стол, покрытый вышитой накрахмаленной скатертью. Бабушка торжественна и румяна, режет пузатый кулич, ломкая белая корочка трескается – наперегонки подбираем брызнувшие из под ножа сладкие крошки.
– Слава тебе господи, – умиленно говорит бабушка, причастившись пышного тела кулича, – разговелись… – и робко берет себе колбаски.
Яички надо стукать друг об друга. Жалко, такие красивые! Но вообще-то весело. Потом все целуются три раза – «христосяться» – мне не выговорить.