Маленький мир
Купецкий дом
Мне сравнялся год, когда наша семья стала жить отдельно.
Папа, мама и я
Добротной постройки дом – низ кирпичный, верх деревянный – стоял, на углу Комсомольской улицы, на пригорке и назывался по старой памяти домом купца Рыжова. Однажды его высокие подвалы осматривали студенты-архитекторы и по кладке узнали возраст – около двухсот лет, XVIII век…
Бывший дом купца Рыжова на улице Комсомольской
После революции там была библиотека, швейная мастерская, потом его отдали под жительство детдомовскому начальству. Детдом был, считай, тут же – во дворе, на обширном пространстве между двумя улицами: Фрунзе и нашей. Сироты занимали бывшие хоромы купца Уланова, у подножья крутой Улановой же горы.
Детский дом, в котором вырос мой папа
Детский дом, вид со двора
В детдоме вырос мой папа. Он попросился туда сам, шкурой чуя, что иначе пропадет, сгинет вместе с пропащим вечно пьяным родителем. Двенадцатилетний недокормыш был мал ростом, щупл и к тому же по-русски не знал – лопотал только по-немецки. Среди озверелой детдомовской шпаны шанс уцелеть был невелик. Но папа его не упустил. Из всех воспитанников этого заведения, он единственный окончил институт. И вернулся назад – воспитателем. Здесь ему дали жилье, просторную угловую комнату на втором этаже Рыжовского дома, с четырьмя окнами, выходившими на две стороны.
С этой комнатой связано первое, что я о себе помню. Мне два года.
Мир сквозь прутья детской кроватки тонет в сумерках, я одна. Лежу и думаю: «Люди большие-большие – до звезд. А дома и магазины ведь выше людей… Но выше звезд ничего нет… Значит, люди ниже?..»
Мне 2 года
Кроме комнаты есть кухня с печкой. Зимой, когда она топится, за железной дверкой гудит, стреляет и пышет жаром. На печи в ведрах греется вода для мытья. На стулья водружают гремучее цинковое корыто, наливают парную воду, всю в молочных пузырях, приносят мыло, завидев его, я поднимаю рев. Нет ничего хуже мыла попавшего в глазки! Мыться скучно: стой смирно, подними руку, повернись, не вертись, ай! ой! – стой смирно, кому говорю!
Вот болеть – другое дело. Болеть даже весело: все уступают игрушки, дают ложку варенья и велят глотать, не жуя, там горькая таблетка. Натирая скипидарной мазью мою ледащую тушку с торчащими ребрами, жалеют: «Рахитик ты мой» – «Имя-то какое прекрасное! – с восторгом думаю я, и просительно заглядываю в глаза маме, – А можно меня всегда так звать будут?»
Самое лучшее на кухне – диван. Просторный, с круглыми валиками и выпуклой пружинной спинкой, об нее можно с размаху бахать плечами и затылком и петь песни: «Вместе весело шагать по просторам…» Голос у меня громкий, пыль из дивана летит во все стороны – красота! «Расцветали яблони и груши…» – заводит мама, и тыкает вилкой в кастрюлю с кипящей картошкой (сварилась?). Я бахаю и подпеваю ей. Папа говорит, я наверно певицей буду, когда вырасту.
Телевизор
Большую коробку, оклеенную бумажной лентой, привезли после обеда. Законопаченный краской шпингалет на дверях безжалостно сковырнули, их створки старчески скрипнули и прогресс, обдирая картонные бока, втиснулся в наше жилище.
– Это чего? – спрашиваю у суетящихся взрослых.
– Телевизор, – торжественно говорит папа и с треском отдирает с краев коробки бумажную ленту.
Пожимаю плечами: подумаешь, телевизор! У бабушки тоже есть. Когда я хорошо себя веду, он показывает мультики, а когда плохо – «Сельский час». В остальное время толстый зеленовато-серый экран занавешен салфеткой с васильками.
Если небо над нашим огородом темнеет от близкой грозы, и тополь во дворе дрожит серебряными листиками, бабушка бежит в дом и скорее выдергивает штепсель из розетки: «А то телевизор сгорит!» – в глубине черных дыр опасно пыхает синим – значит, правда.