То ли презренье, то ли восторг.
Се – Голиаф, что же твой Давид,
Бросив пращу и забыв дела,
Губы псалмами свои кривит,
Душу сжигая мою дотла?
И не кончаются кровь и пот —
Нету, Иосиф, твоих суббот!
Если ж и сбудется Страшный Суд,
Трупы раскормленных сих коров
Вороны разве что и внесут
В клювах под твой обгоревший кров —
Может, тогда лишь, разжав щепоть,
Выпустит имя свое Господь.

«Что из того, дружок, что быть в фаворе…»

Что из того, дружок, что быть в фаворе
Дано не каждой, пусть и божьей твари,
Что даже херувимы в бутафоре
Нуждаются – не все же вор на воре,
Случаются порой и Страдивари:
Их скрипки безупречны, но едва ли
Слышны обычной человечьей своре.
Овечка тихо плачет в чистом поле,
А волк, ты погляди, опять в опале.
И родина кривится не от боли,
А от любви, которая поболе
Сырого плача о Сарданапале.
И мы не для того стихи кропали,
Чтобы ночами помнить о Тоболе.
Неважно что – компьютеры, арба ли, —
Но мы отчизну тоже ведь любили,
Хоть и стыдились: лаптем щи хлебали,
Белогвардейцам головы рубали,
Под танки лезли, Господу грубили.
А нас еще при жизни закопали —
И долго трубы медные трубили!

«Твоя неправда, Господи: не стыд…»

Твоя неправда, Господи: не стыд
Ведет к греху в парче и парике,
А память по утраченному раю.
И если девка старый срок скостит,
Век поплывет по быстрой по реке
Не к Бельджамену, а к Берке-Сараю.
А мне брести по желтому песку,
Которому извечно суждено
Давиться белой костью осетровой.
Реке не расплескать мою тоску,
И на Руси по-прежнему темно
И холодно, как в яме оркестровой.
А скрипки где? Где скорбный дирижер,
Зажавший мирозданию уста
И плешь затмивший серой горсткой пепла?
Настанет ночь. У рыб начнется жор.
И унесут разбойника с креста.
Тогда-то и поймешь, что жизнь ослепла.
Степной волчонок, будь поводырем,
Неси меня средь незнакомых трав
К приснившемуся детству и обратно.
И если боль пространства кратна трем,
Боль времени – Ты, Боже, вновь неправ —
Непостижима и тысячекратна.

«Живешь, запоминая имена…»

Живешь, запоминая имена,
И вдруг услышишь шепоток из ада:
«Луна не знает, что она луна,
И ты не должен знать, кто ты. Не надо
Бояться смерти. Слышишь звон цикад?
А кто наслал их – Борхес ли, Тарковский, —
Совсем не важно. Важно, что закат
И что у жизни запах стариковский,
Что все болит Адамово ребро
И нет вокруг ни доброго, ни злого,
И только слов живое серебро
Еще способно перелиться в Слово».

«С грибницею гробницу то роднит…»

С грибницею гробницу то роднит,
Что там и там бессмертие хранится:
Грибница дышит, и поет гробница
Простыми голосами аонид.
И жизнь, как не сказал бы Парменид,
Равно в обеих тужится, зернится,
И времени лишь стоит накрениться —
Враз вырвется и не повременит.
Начнет щемить печалью молодой,
Хозяйничать над мертвою водой,
Вотще меняя времена и числа,
Смущая нас картавостью скворца
И желчью пчел – спросить бы у Творца,
Зачем он в звук вложил так много смысла!

«Я-то знаю, что будет со мной в стране…»

Я-то знаю, что будет со мной в стране,
Бога вспомнившей, Богом забытой,
Где, пройдясь в сапогах по сырой стерне,
Я вернусь к тебе неубитый.
Мне обычай холопский давно знаком:
Где болотце, там позолотца.
Только лучше пройти стерню босиком,
Чтоб о душу ее уколоться.
Вот тогда, улыбнувшись судьбе слепой,
Мы на жизнь поглядим без страха.
Вот тогда-то и будет любовь и боль,
И не будет тщеты и праха.

«Светлый ангел пошел кружить…»

Светлый ангел пошел кружить
И седьмую сломал печать.
Ты не знаешь, чем завершить,
Я не знаю, с чего начать.
Если правду сказать, страшит
Эта страсть чепуху молоть —
Не Господь, а червь сокрушит
Нашу душу и нашу плоть.
А о том, что потом – молчок,
В этой полночи ты да я,
Горемычный и злой сверчок