И я везде. К чему спешить.
Как будто умер я, не зная,
как эту вечность пережить.

VII

Курю в больничном туалете,
тайком, почти на этом свете,
где лампочка из-за угла
беднее зимнего тепла,
где мёртвые ладошки моли,
черпнувшие чрезмерной боли,
навстречу машут дураку
и сыплют пепел на башку…

VIII

Ангел плюнет в потолок —
ох, больничный, ох, высокий.
Недолёт. И мотылёк
опадает одинокий,
белый, серый, голубой,
даже палевый немножко…
И глядит, глядит в окошко
жизнь с закушенной губой.

IX

Мышка больничная, жизнью шурша,
ищет пожрать. Зачесалась душа
у тишины, темноты, немоты,
шторок, прикрывших квадратные рты,
чтобы беззвучно крича, не вспугнуть
смерти немного и хлеба чуть-чуть,
капельку света откуда-нибудь…
Ангелу ночью очей не сомкнуть.

XI

Когда я умер, стало мне
понятно всё: в каком огне,
во сне, в окне, в каком бреду
куда я, Господи, иду.
Когда я умер, ты прошла
тропою пекла и тепла
по мне, по мне, по мне, по мне,
по мне – во сне, в окне, в огне…

XIV

Прощай. Что было – не прошло.
И не продёт. И вечно будет.
Оно тебя ещё разбудит
и в окнах выставит стекло,
и поползут из крупных слёз
ночных светил дневные лица…
Обыкновенный снег ложится
на деревянный снег берёз.

Из третьей книги

«Я знаю эту дрожь…»

Я знаю эту дрожь.
Очей не закрывая —
и ты, земля, умрёшь,
бессмертная, живая.
И сквозь твои персты
пройдут пески и воды,
и небо пустоты,
и небо непогоды,
последняя слеза
без боли и печали,
которую глаза,
как мир, не удержали.

«Где-то глаза кочуют…»

Е.

Где-то глаза кочуют,
думаю, в вышине.
Ангелы в нас ночуют,
прямо в хорошем сне.
Спи, говорю, родная,
очи закрой – и спи,
медленно поднимая
солнце в чужой степи.

«Где очень больно, там светло…»

Е.

Где очень больно, там светло,
а здесь темно и не бывало.
Я спал и думал: всё прошло,
а оказалось – всё пропало.
Удушье снов, удушье слёз —
до немоты и полной муки
произносить большой мороз
и в нем клубящиеся звуки.
У этой музыки твои
зрачки сиреневые… Боже,
и ледяные соловьи
без оперения и кожи…

«В стену горох, в стену горох…»

В стену горох, в стену горох,
ливень в последней своей прямизне.
Это не птица защёлкала – бог
заговорил во сне.
Трогаю капли, на пальцах коплю,
складываю в ладонь.
Всё, что люблю, всё, что люблю, —
это вода и огонь.

«Стукнет с небес дубинка…»

Е.

Стукнет с небес дубинка
в бочку. И – боже мой —
сохнет твоя рябинка,
брошенная тобой.
Не с высоты полёта
ангела, а с земли
видно: твоя работа,
след от твоей петли.
Ливень оплетью длинной
вытянет месяц май.
Ночь просижу с рябиной:
только не умирай…

«Сад напросился в дом…»

М. Никулиной

Сад напросился в дом.
Веткой открыл окно.
Что ж, посидим вдвоём,
выпьем своё вино.
Выпьем его до дна,
и – лепесток на дно:
бездна у нас одна.
Сердце у нас одно.

«К вечеру, пустившему слюну…»

К вечеру, пустившему слюну,
к вечности, успевшей удлиниться,
звери, насекомые и птицы
полную включили тишину.
Это голос Бога? – Ни гу-гу.
Или спичкой чиркнула цикада?
Хочешь, я прощу и помогу? —
Господи, не уходи из сада.
Помолюсь за Бога моего,
чтоб не плакал – вечный, одинокий…
Голос у него такой высокий,
что не слышно голоса его.
Тесно в сердце сыну и отцу —
пусть они додумают родное,
чтобы постоять лицом к лицу,
упираясь в зеркало двойное.

«Всюду Господа белые брови…»

Всюду Господа белые брови,
одуванчики и облака.
И разрывы растительной крови
в коронарных сосудах цветка.
И течение общего взгляда
с натяжением неба в реке.
Задыхаюсь. Не надо. Не надо —
сердце держит себя в кулаке,
словно главную розу, от сада
отсечённую кем-то…

«Ходит шатун-трава…»

Е.

Ходит шатун-трава.
Может быть, голова
кружится у земли —
яблони налегли
на вертикаль господню.
День-то какой сегодня?
Вторник. Сосед просох…
Чертополох. Подсолнух.
Ужас в глазах бессонных: