Для сентиментальных рассказов о безответных обезьянщиках и их беззащитных питомицах русские беллетристы (отталкиваясь, скорее всего, от европейских моделей)[87] изобретают подчас замысловатейшие коллизии. Так, в «Случае» Н.Д. Телешова[88] мастеровые спасают замерзающего чужестранца (судя по тому, что к нему обращаются «мусью», это припозднившийся савояр), а затем, потрясенные его песней о родине и исполнившись жалости к обезьянке, грабят винную лавку, чтобы отправить его домой. В «Шарманщике» С.А. Поспелова[89] еврей из западноукраинского местечка, уступая напору коварного проходимца («Рубиса считали греком, но точного происхождения его никто не знал; одни говорили, что он цыган, другие – молдаванин»), покупает его шарманку и обезьянку, после чего решает переменить судьбу и вместе с семьей и пожитками уезжает играть на ярмарке[90]; в конце концов толпа пьяных погромщиков линчует зверька («Проклятая жидова наняла себе на службу дьявола») и избивает его хозяина[91]. В ноябре 1914 года в первом военном номере «Нового журнала для всех» (несколько месяцев после объявления войны многие русские журналы не выходили), рядом со сценами немецких бесчинств в Польше и поминальной фотографией Реймсского собора, появился рассказ Людмилы Ануфриевой «Из бумаг писательницы». Его героиня видит смерть обезьянки в дачном поселке на берегу Финского залива: посреди уличного представления зверек, истязаемый «черным человеком», падает навзничь, кровь хлещет из его горла фонтаном, оставляя равнодушными досужих зрителей. В отчаянии писательница кричит им о Дарвине («Чарльз – по-русски Карл»), о родстве обезьян и людей («Так вот, если б ваш ребенок вот так же на цепочке в красной юбочке, и притом больной…»); вскоре, однако, выясняется, что все это лишь фантазия экзальтированной героини, переживающей расставание с женихом, и одновременно сюжет ее будущего рассказа[92]. Симптоматично, что в каждом из этих текстов упомянуты, в качестве значимых «сострадательных» деталей, взгляд обезьянки и прикосновение ее лапки (у Телешова: «человеческая рука, темная и сморщенная, высунулась из-за пазухи незнакомца и скребнула ногтями по чужому кулаку», «окидывала компанию печальным человеческим взглядом»; у Поспелова: «глаза ее выражали грусть и растерянность», «пес получил удар ‹…› маленькой холодной обезьяньей лапкой»; у Ануфриевой: «…глаза мои неожиданно встречаются со взглядом, который переворачивает во мне всю душу. Странный взгляд маленьких человеческих глаз..!», «это жуткая, крошечная человечья рука»). Вообще оба эти элемента встречаются в соответствующих контекстах многократно – и порознь, и в комбинации, как в тургеневском «Морском плавании», о котором пойдет речь в главе 4, у цитировавшегося выше Лидина или у Шолом-Алейхема: «Иногда давал представление цыган с обезьяной. Цыган и обезьяна – оба на одно лицо, будто их одна мать родила: ‹…› оба смотрят одинаково жалобными глазами, протягивая за подаянием волосатые грязные, худые руки»[93].
Наконец, третье направление, к которому примыкают и стихи Ходасевича, – мистическое: обезьянщик предстает загадочным пришельцем из дальних стран, а его зверек – сказочным чудищем, обладающим скрытой силой и знанием. Поначалу, у бытописателей второй половины XIX века, таким взглядом на обезьян и их вожатых наделяются либо дети, либо носители фольклорного сознания вроде неграмотной служанки из романа О.А. Рабиновича «Калейдоскоп» (1856) – диккенсовской истории о столкновении благородной бедности с жестокосердым богатством на фоне панорамы одесской жизни: