Глупо, как глупо.

Он вновь припомнил свое детство, больницу и тот ужас, который испытал тогда, наткнувшись на мысль о неизбежной смерти. Он бежал от нее в своих мыслях, бежал все быстрее и быстрее, бежал стремительно, увертываясь, подбирая предлоги, причины, по которым ему одному останется жизнь, останется непеременно, жизнь, которой не может лишиться, потому что не хочет, потому что не хочет и все, и довольно ему его собственного желания не расставаться с жизнью, довольно, достаточно, раз не хочет, так и не отдаст: «Нет, нет, не отдам, не отдам!!!» – мысленно кричал он, забившись под больничное одеяло, ворочаясь с боку на бок. И однако, равнодушный страх смерти настигал его снова и снова, обступая со всех сторон, сжимая его маленькое сердце.

«Не-ет, не-ет», – все еще шептал он, обливаясь слезами, крючась под одеялом, понимая, что не победил, что не победит, – нет, не-е-е-ет…»

Он не сдавался, не имея, однако, сил бороться.

– Нет.

Он разлепил губы, полушепотом произнес свое последнее той ночью слово, которое, будучи призванным сопротивляться, вдруг согласилось.

* * *

Отныне он знал, что и он смертен, что смерть – лишь дело времени.

Отныне он пребывал в ожидании и не было дня, чтобы он не думал об этом, чтобы не вспоминал о неизбежной, надвигающейся смерти, привыкая быть, жить в ожидании, то утомляясь, то отчаиваясь, то принимаясь сопротивляться, привыкая все крепче, наконец привык, и привыкнув, сделался старше, чем был, на годы, на десятки, на сотни лет.

Да.

На сотни.

Ему казалось, что, совершенное невольно, страшное открытие погубит теперь его жизнь, что он обречен, и что ждать осталось недолго. Он ждал, укладываясь спать и просыпаясь, он ждал, ласкаясь к матери и отцу, он ждал, отсиживая в школе и отвечая уроки, он ждал, замирая вечерами в синей темноте квартиры, он ждал всегда – смерть не приходила. Она не тревожила его, не напоминала о себе, не скрежетала зубами, не пугала, не стояла за спиной – ее как будто не было, как будто все, что пережил он, лежа в больнице, было плодом его детского воображения, выдумкой, бессмысленным, безотчетным страхом, который понемногу стал отпускать его, отодвигаемый повседневностью, стал забываться, слабеть, покуда не исчез совсем. Даже когда умерли мать и отец – страх смерти к нему не возвращался, не пугал, и только теперь, спустя годы, много лет, страх вернулся вновь.

Старик вдруг задвигался, сошед с кровати, не потянувшись, не медля, сразу забросив одеяло, что означало, что ночь прошла, обув бесформенные серые чуни, затопал по избе.

– Пошел, пошел! – топая, приговаривал стрик, – вставай.

Николай повернулся, привстал.

– Не спал, что ли?

– Спал, – соврал Николай.

– Пора.

Старик выбежал до ветру, чем-то загремел в предрассветной тьме, выругался весело.

– Жрать давай!

Ели скоро, не разогревая, волокнистая тушенка, покрытая зернистым, ломким жиром имела странный, застывший вкус, на который ни Иван, ни Николай не обратили внимания.

– Будя! – старик отер губы, глянул в оконце. – Готов?

– Готов.

– А сапоги-то? Не лезут?

– Не пробовал.

– Надевай! – старик хлопнул ладонью по столу.

– Доем, – спокойно отвечал Николай.

– Ну-ну. Портянку-то навернуть умеешь?

– Нет.

– Дело. – Старик вздохнул, опустил плечи.

– Научусь, не велика наука, – Николай облизнул ложку, отложил.

Вышли, когда солнце обожгло уже верхушки деревьев. Старик впереди, Николай позади.

– Не иди по траве-то, голова, – не оборачиваясь, наставлял старик, – росно, иди, где посуше, а то ноги замочишь, беда с тобой, ей богу!..

– Угу, – отвечал Николай.

Сейчас он не боялся ни смерти, ни черного леса, который, впитывая в себя солнечный свет, наполнялся светом, звоном птичьих голосов, звоном его необъяснимой радости. Ему было хорошо, против всяких ожиданий, ему было весело, он принялся насвистывать, на ходу обирая черничник, пачкая густым ягодным соком руки и рот, чувствуя себя мальчишкой, как чувствовал себя когда-то с отцом, с которым ходил, бывало, в соседний лес по грибы и по ягоды. И тот лес был страшен, покуда был он мал, и отец был жив.