Я привела в свою комнату другого человека.

Эмерик останавливается и оглядывает все вокруг.

– Это тут ты живешь?

Я деловито прохожу мимо него к книжным полкам у дальней стены и листаю бумаги в поисках каких-нибудь нот.

– Да.

Я делаю вид, что мне все равно, но на шее встают дыбом волоски, пока он окидывает взглядом мои безделушки, мою кровать, одежду. Мой орган.

Так стиснув зубы, что в висках ломит, я беру несколько арий из знаменитых опер и возвращаюсь к Эмерику. Замечаю, что он изучает трубки с одной стороны органа, и ладони холодеют.

– Какая мастерская работа, – замечает он.

– Не трогай.

Он моргает, касаясь большим пальцем одной из самых толстых трубок:

– Что?

– Я сказала… – я гневно бросаюсь к нему и стряхиваю его руку с органа, – не трогай!

– Прости, я не хотел…

– Ты знаешь что-нибудь из этих арий? – я пихаю ему ноты, руки дрожат, щеки пунцовеют.

Может, зря я привела его сюда. Это мой мир. Это мои вещи. Здесь нет места для лезущих не в свое дело чужих рук или осуждающих взоров.

Забрав ноты, он пролистывает их.

– Более-менее. Вот эту, из «Агатона», очень люблю. – Он показывает ее мне.

– Давай споем что-нибудь из них, чтобы я получила представление о твоем диапазоне, навыках и умении управлять голосом. Так я лучше пойму, над чем работать. – Я выдергиваю ноты у него из рук и занимаю место перед органом, раскладываю страницы и успокаиваю дыхание.

Он становится за мной, держа руки в карманах. Он так близко, что если чуть отклониться назад, я коснусь его. Я сижу, будто палку проглотила, и пытаюсь не думать о том, как вьется вокруг его запах, аромат ванили и жженого сахара.

Я кладу пальцы на клавиатуру, а глаза пробегают по нотам, отмечая тональность и размер. Эмерик за спиной набирает воздуха, и я начинаю играть первую арию из оперы «Агатон».

Когда голос Эмерика наполняет склеп, мне приходится все силы положить на то, чтобы не впустить в себя его эмоции. Если я собираюсь соответствовать тому, что о себе говорила, если я хочу убедить его, что я достойна его времени, нужно вести себя как простая учительница вокала. Ему нужно увериться, что у меня нет никаких тайных побуждений. Это значит, что мне следует сосредоточиться на его вокальных данных, а не на прекрасных картинах и душераздирающих эмоциях, которые его голос доносит до самых глубин моего сердца.

Не говоря уже о том, что если я поддамся волне его памяти сейчас, то могу и не всплыть на поверхность, так мне кажется.

Мы наполняем комнату звуком, и мой страх и волнение насчет того, что я привела его сюда, тают. Водопад звуков моего органа смешивается с его неопытным голосом, и я холодею.

Его пению место здесь.

Когда ария из «Агатона» заканчивается, мы поем еще. И еще. Чем больше я слышу, тем меньше хочу, чтобы он останавливался. Теперь я уделяю внимание его голосу, а не памяти, и кровь стынет от такой несправедливости.

Сирил не дал Эмерику даже шанса на прослушивание. Он отказал ему просто потому, что тот никогда не учился.

Мир заслуживает его услышать. Проведя столько лет в оперном театре, я ни разу не встречала такой голос, созданный, чтобы повелевать сценой.

Если бы я могла слушать его каждый вечер до конца своих дней, то боль, с которой я жила с рождения, жажда выйти наружу… Все это могло бы померкнуть. С крепкой поддержкой его живых воспоминаний мне не нужны были бы собственные. Я прожила бы жизнь его глазами. Если он станет оперным певцом, я смогу проводить вечера в его воспоминаниях о сцене. Его память такая живая, что я словно сама выходила бы на сцену. Даже если я так ничего и не узнаю о том гравуаре за время наших уроков, то, если смогу сделать так, чтобы он остался здесь навсегда, чтобы его наняли в Шаннский театр оперы, у меня появится шанс прожить почти настоящую жизнь.