…Работник занят на втором этаже. Его вызовут.

Поменьше спрашивать у персонала. Я помеха их занятости. Лучше не раздражать. Возвращаюсь, ищу розетку. А-а, вот она, занята под бочок-кипятильник… два краника! Здесь можно и холодной водицы напиться!

Самуэла отводит портьеру ближнего окна. Открылась ниша – а там тейп! Чудно! Сейчас поставим диск, и музыка потащит за собою.

Пробую. Тейп мертв, диск не крутится.

– А какое ваше имя было раньше? Хагит – такого в России не бывает.

– Агафья, Агафья, греки перевели Хагит в Агафью. Уф, незадача! Надо просить другой тейп. Заодно подыщу место, чтоб не мешать показом.

– Да вы не мешаете, не мешаете! Вы родственница?

– Между столами неудобно. Поищу подходящее место.


…Кажется, здесь уже проходила. Кажется, уже несколько раз здесь проходила с тем же вопросом, искала подходящее место. Даже если в недрах заведения отыщется некто подходящий для поисков тейпа, даже если найдут звукоспособный прибор, всё равно неизвестно, закрутится диск или нет. А при входе предупредили: только до обеда. Оставшийся час-полтора уйдёт на хождения к будке и ожидания, они длятся, длятся… а время ужимается, как шагреневая кожа.

Крутоплечий мужик в белой служебной куртке приспособляет коляску с подопечным на дощатый настил. Раздвинул окна-врата, проверил внизу между ними и коляской зазоры; ага, педали, сдвижная подставка для ног, рычажок управления… Сверил, вправил коляску, чтобы прошла свободно, бодро вывез постояльца наружу. Проскакиваю вслед обозреть окрестность.

Кусты, деревья, скамья. Пустынность. Бурные заросли цветут у дальней решётки вдоль боковой улицы. Тихо. Возвращаюсь в старинный (для нового Израиля), высокий, вытянутый, как галерея, зал; хожу в нём как по кругу. И Геся не сводит прищура, ждёт прищучить меня в этом коридоре двоемыслия и двоесмыслия; какой-то пинг-понговый бред и всё на свету.

Хватит проскоков меж Гесей, милицейской мигалкой, и Самуэлой. Брр, выпрыгнуть, выпрыгнуть. Но не порушить, не обидеть.

Самуэла смотрит вопросительно. Где же нам с нею подходящее место?

Над гладчайшим столом под куполом, нет, под каблуком-колпаком наблюдающих глаз заполняю полусферу всемирной прибауткой тари́м-пам-па́ра-па́ра («Я Чарли безработный…»). По ходу дела скромно верчу телесные свои части, укладываясь в шустрый повтор иврита:

Мат’им, мат’им, мат’им ли?
Бихлаль зэ лё мат’им ли8!

Приплясываю, бубню… Внезапный прокол: а вдруг иврит моих физкультурных раздумий звучит им не как мне в моём израильском начале звучало «эбэ́на мат!9» – повсюду, по радио и по ТВ, на весь Израиль – свежо, занятно, даже элегантно-экзотично, как керамика Пикассо. Вдруг им это не махи-взмахи, физзарядочка на мате, не шахи-маты, когда шаху мат, не эбеновое дерево, а…

О-о, игла занудства осознания, длиннющая! Ишь, размахалась!

И тут же впадаю в русскоязычие.

И что же нам подходит?
Ни хрена не подходит,
ни одного кармана,
и нету ресторана! 

и т. п. и т.п., главное, молотить громко и весело.

Геся смолкла. Укрепившись на подлокотниках, бдительно-убедительно качнув головой, выдаёт с расстановкой:

– Пляши, покуда пляшется. – То ли позабыла вежливую форму, то ли не выдержала, и прорвало: ну-ну, фигуряй, пока не усадили тебя в кресло на колёсиках или на стул с подлокотниками. И сжала рот в прежнем прищуре.


По белейшим стенам со всем прикнопленным и привешанным как по экрану проплывает кинолента, не морок на выморочной стене, но прожитое в моих недрах, неизничтожимая графика чёрно-серых штрихов… ни шкафчика, ни полки, кушетка прижата к нагой стене, замечательный офорт, но не успела разглядеть. Поджав ноги, она беседует с книгой в своём жилье-житье-бытье, недосягаема, комфортна сама в себе, вне всякого вызова «вы – там, я – здесь», просто залетела бабочка и сложила крылья в дальнем углу. Инопланетянка, никаким лазерным выстрелом её не достанешь.