Как бы не так, только на игру я и нацелен, только игры ожидаю, замирая сердцем при Олькином приближении.

– Алик, ты слышишь, что мама сердится, у меня нет времени, давай ногу.

Чулок у Ольки в руках вывернут наизнанку, в конце ямка, которая должна сесть на пальцы моей ноги… ножки, следует сказать, потому что сегодня-то вижу себя со стороны, вот ребенок лежит в кроватке на спине и, хохоча, болтает ногами, норовит ускользнуть от Олькиных рук.

– Ты дашь ногу или нет? Вот балованый мальчишка! – Но она ухмыляется, и ее слова больше для матери, что в соседней комнате. – Дай сюда ногу, тфу, чтоб ты пропал… (почти рассердившись) Ногой прямо в лицо, ну я ж тебе!

– Олька, перестань с ним играть! – Голос матери. – Ты сама не лучше него. Перестань с ним баловаться, я должна уходить.

– Я балуюсь? А вы сами попробуйте надеть ему чулок, такое бисово дитя…

…Ну и так далее…


…Еще, в последний раз, о Диккенсе, которого читаю, пока пишу эту вещь. (Когда закончу писать эту вещь и закончу читать Диккенса, мне уже совсем ничего не останется делать на этом свете.) Итак (находясь посредине «Крошки Доррит»), сама Эми, крошка Доррит – сентиментальный образ или не сентиментальный? Разумеется, она идеальный образ, но я задаю вопрос насчет сентиментальности, потому что Диккенс считается еще и сентиментальным писателем – и тем более у нас, с нашими кошмарными, мертвыми переводами. Пока я читаю, переспрашиваю и переспрашиваю себя: коль скоро меланхолические сцены с ее неразделенной любовью к меланхолическому Артуру Кленнану вызывают у меня слезы на глазах, значит – сантименты? Но что-то во мне протестует, потому что текст так поразительно тих и прост, что я не чувствую сентиментальности, может быть, для этого я уже слишком внутри Диккенса, хотя не думаю. Впрочем, могу сказать, в чем тут дело. Опять танцую от замечания Честертона, что «Диккенс вообще все всегда преувеличивает»: это правда, Дикккенс все видит в крайностях, он такой же «реалист», как Гоголь или Сухово Кобылин. Я записал где-то, что из Диккенса на сегодняшний день вышли «мыльные оперы» и Самуэл Бэккет (в смысле юмора Бэккета), но думаю, что был не совсем прав насчет мыльных опер. То, что называют сентиментальностью Диккенса, – а делают это, по сути дела, интеллигенты и литпрофессионалы, потому что неизощренный читатель не оперирует такими терминами, – на самом деле есть наше собственное неумение иметь дело с экстремально положительными образами в отличие от экстремально отрицательных. То же самое было с Гоголем: тогдашние гуманитарные интеллектуалы объявили его реалистом, потому что им, склонным к социальной критике, было легко поверить в реальность его гротескных образов. Эти образы не казались им слишком «антисентиментальными», если так можно выразиться. Тут то же самое, как с современной интеллигентской толпой в зале кино. Я помню, как попав провинциалом в первый раз на просмотр в Доме кино (шел один из фильмов Феллини), я был неприятно поражен, как, при малейшей возможности к смешку, зал дружно хихикал. У меня тогда создалось впечатление, что люди пришли сюда специально с целью продемонстрировать свою хихикающую мелкость. Позже я узнал, что манера хихикать была подхвачена – и подло и услужливо утрирована, как всё у нас, – на Западе, на всех этих кинофестивальных просмотрах. Теперь же на Западе уже и вообще толпа так реагирует, и это показывает, чего современный человек ожидает от искусства (а те простые души, что любят поплакать, смотрят по телевизору мыльные оперы). Но, если подумать, разве в жизни бывают такие идиоты, как младший Барнакл из Circumlocution Department? Это очень, ха, ха, смешно и очень, ха, ха, берет к ногтю бюрократию, но все-таки такой степени идиота не станут держать в конторе! Но поскольку этот саркастический образ дает нам крайность чего-то «антисентиментального», мы держимся очень естественно, ничуть не сомневаясь в художественной закономерности образа – если, конечно, мы не служим в подобном департаменте. Ага, вот она загвоздка. Если бы бюрократы писали критическую литературу и их слушали так, как слушают гуманитариев, то Диккенса давно объявили бы сомнительно экстравагантным, отжившим свое время, немножко смешным для современности юмористом и чрезмерным социальным критиком – совсем вот так же, как современный гуманитарий готов объявить сомнительность (чрезмерность) для нашего времени его идеальных образов. Мы не задумываемся, какая тут кроется несправедливость по отношению к бюрократам, равно к генералам, равно к докторам, равно к политическим деятелям, равно к судьям, равно к адвокатам. Только потому, что это мы, интеллектуалы-гуманисты, владеем печатным словом, адресованным к публике, слишком вошло в традицию высмеивать городничих или попечителей богоугодных заведений за то, что они находят «Ревизора» чересчур антисентиментальным. А вот они же в своих частных компаниях разве не удивляются нам и не высмеивают нас за наш страх перед положительными образами точно так же, как мы публично высмеиваем их? Можете не сомневаться, и недоумевают и высмеивают, и, ей же богу,