И тянулось это долго, целых девять лет, с тех самых пор, как Агния Сергеевна заболела и стала ходить к врачу, специалисту по женским болезням.
О первых её визитах к врачу Аполлон Борисович даже и не знал. Он узнал об этом совершенно случайно. Как-то на благотворительном спектакле к Агнии Сергеевне развязно подошёл высокий молодой брюнет и, не удостоив взглядом её мужа, вкрадчиво заговорил:
– Ну, как наши дела? Отчего вы ко мне так долго не заглядывали?..
Агния смутилась, вспыхнула, и поспешила отойти, невнятно и поспешно проговорив:
– Ничего… Благодарю вас.
И так как Аполлон Борисович намеренно молчал и не хотел расспрашивать жену о том, какие и когда завелись у неё дела с этим незнакомым ему господином, то Агния поспешила разъяснить сама:
– Это доктор Квитко… Я как- то у Митиных с ним познакомилась… Он нашёл у меня малокровие… Был так любезен, что предложил к нему прийти… Я обещала, но до сих пор не собралась.
У Аполлона как-то вдруг похолодела душа, и дрогнула, насторожилась, но он всё-таки ничего не сказал жене. Агния почуяла, что солгала не совсем удачно и рассердилась:
– Что ты, в самом деле, вдруг надулся?.. Уж не думаешь ли ты, что я лгу?!
Аполлон осклабился и изумлёнными глазами внимательно взглянул в её большие, заблестевшие, красивые глаза.
– Признаться, я от тебя этого не ожидал…
– Чего? Чего?
– А всего… В особенности этой лжи!..
– Ну, это, знаешь, черезчур!..
Аполлону показалось, почему-то, что слово «черезчур» на этот раз было сказано не тем картавым голосом, который нравился ему, а каким-то грубым и чужим, почти косноязычным.
Не дождавшись окончания спектакля, они, расстроенные, уехали домой и на санях извозчика не сказали друг другу ни одного слова. И только дома, приказав слуге спать и не скушав поданной закуски, они пошли в спальню, затворились и, раздеваясь, стали раздражённо, полушёпотом осыпать друг друга первыми обидными словами.
– Я знаю, я уверен, что здесь что-то не чисто!.. – говорил он сквозь стиснутые зубы и жадно вглядывался в её заплаканные, часто моргавшие глаза…
– А я знаю, что ты не имеешь права так мне говорить!.. – и Аполлон видел, как неуверенно и слабо она протестует, как лгут её глаза и опускаются руки.
– Но почему ты солгала о малокровии, когда это не его специальность?.. Нет, я не сомневаюсь: ты была у него, и он тебя осматривал!.. Не лги мне лучше, не лги… – задыхаясь, говорил он, как будто произносил над нею приговор за то, что доктор её осматривал.
Она слабела, глаза её моргали чаще, она отмалчивалась на вопросы, как бы придумывая, как на них ответить, а он всё больше свирепел и мучился и в муках этих забывал, что говорит и оскорблял, навязывая ей невероятные проступки.
Наконец, она совсем устала и не могла ему противоречить. Полураздетая она сидела на краю кровати и, уронив на руки голову, примиренно говорила потухшим голосом:
– Ну, хорошо… Хорошо… Я всё тебе скажу… Только, ради Бога, не надо так глядеть… Клянусь тебе – ничего тут нет дурного!.. Ничего!.. Впрочем, есть, конечно… Есть.. О, Господи!.. Это же пытка!..
Она была так беспомощна и в то же время так близка ему, так много раз обласкана, что у него больно сжалось сердце… Но он был полон гневного ожидания и торопил:
– Говори же. Говори!..
– Я скажу… Скажу… Только ты, пожалуйста, не гляди так ужасно… Сядь сюда… Но, Боже мой… Я, действительно…
Но не приходили нужные слова, не смела, не умела сказать то, что было надо и что казалось жутким…
Она чувствовала, как мучается он, как он застыл со сгорбленной спиной, с искажённым мукой лицом, и ждёт… Скорее надо было как-нибудь ему сказать, и она сказала внезапно – строго, откуда-то вдруг явившимися грубыми, короткими словами: