Был еще случай, когда он всех нас спас. Той ночью после очередной студенческой попойки, когда нашу компанию едва не взорвали. В прямом смысле. Тогда, помню и каюсь, мы домотались на городском мосту до какого-то одинокого странника, который взял и вынул из-за пазухи гранату. Макет ли или боевая лимонка была – кто ж сейчас знает. Но стало страшно, и мы собирались уже дать дёру врассыпную. Только Гоша не сплоховал: снял с глаз очки, проморгался, сделал шаг к парню и произнес:

– Понимаешь, друг, все мы не безгрешны. Взрыв гранаты – это мощная кинетическая энергия, которая не разбирается в человеческом грехе. Мы умрем все вместе одинаково. И ты с нами попадешь в ад, потому что твое рвение в поиске земной справедливости чрезмерно. Справедливости не будет никакой. Ни для нас, ни для тебя.

Чем-то – то ли мудрым еврейским словом, то ли интонацией – он его убедил, и мы разошлись без кровопролития.

В общем, весело было с Гошей. В то время, когда Гоша был с нами или еще где-то рядом. Нескучно было всем: и пацанам, и девчонкам, и профессорам с доцентами, и случайным прохожим, и птицам с деревьями.

Кстати, о пивнушках и попойках. Именно там Гоша являл нам свои откровения о сотворении Вселенной и о смысле наших никчемных жизней, годных только для того, чтобы воспроизводить новую энергию в спектре времени и пространства, который каждый из нас наполняет своим существованием. В тех обстоятельствах я впервые узнал от него, что такое спектральная щель.

Жил Гоша в небольшой двухкомнатной квартире на последнем этаже пятиэтажного дома. В университет ходил всегда пешком, несмотря на то что его дом располагался в другой стороне города. Ходил в одном и том же: летом в видавшем виды костюме мышиного цвета (в жару – в белой мятой рубашке навыпуск поверх потертых джинсов), зимой же – в темно-зеленом пуховике не совсем по размеру, отчего еще больше казался похожим на массивную, словно сбитую из цельного бруса, тумбу. Или черную шахматную ладью.

На ногах у него всегда – вне зависимости от сезона и одежды – были кроссовки. Стоптанные кроссовки, давно из белых ставших грязно-кремовыми, с высокими бортами, в которые он непременно заправлял полы костюмных или джинсовых штанов. Я запомнил его в те годы именно в них. Ему было начихать на то, как он выглядел в костюме, в галстуке и… кроссовках, а в дождливую или стылую погоду – что у него мокнут или замерзают в них ноги. Судя по всему, они мокли и замерзали не так сильно, чтобы обращать на это внимание. Тем более с точки зрения чужого мнения. Чужим мнением о себе он как-то не интересовался совсем. И был не привычен реагировать на замечания взрослых по поводу засаленных обшлагов пиджака, мятой рубашки или неловкого – хотя скорее нетипичного, казавшегося вызывающим, – поведения. В кругу же сверстников за какие-то неуместные грубые насмешки по поводу своей неформальности он, повторюсь, мог сразу дать в морду. Несмотря на количество противостоящих ему пересмешников. А его задирали нередко: как-то даже избили толпой местные доминантные самцы из физтеха – не понравился им гонор отличной от их стадной серости гордой белой вороны. Но и это не убедило Гошу отказаться от принципов быть таким, каким он родился.

В двухкомнатной квартире на последнем этаже пятиэтажного дома он жил с мамой. Как виделось, Гошу она родила в зрелом возрасте и производила впечатление молчаливой, уставшей женщины, вошедшей в осеннюю пору жизни. Маленькая и сухая, она не казалась матерью своего сына. Кто у него был отец – неизвестно. Но, судя по маме, именно он мог передать сыну ту кряжистость и странность, которые присутствовали в формах, характере и несозвучии с окружающим миром Гоши.