– Но мне же больно поначалу. Разслаблению так и не выучилась. Да и грешны сладострастные осязания, ей-Богу…
– Пламенный мой Пушкин, да, а что такое пламень во мне – неведомо. Пламень! Право, он преувеличивает. Разница в росте все же не столь удобна в постеле.
Да полно, обо мне ли? Не об А. К. ли?
Признаться, друг мой, я обожаю Царское Село, мужа и весьма довольна своею жизнью. Здесь спокойнее и приятнее, чем в Москве. Мы не держим экипажа и гуляем. Я занимаюсь домашними делами, пишу письма, вышиваю, читаю. Александр сочиняет. Если бы не история с трехдневным его отсутствием, когда он разговорился с дворцовыми ламповщиками и добрался с ними до Петербурга, забыв обо мне, то наша жизнь здесь есть идиллия, если сравнивать с моим пребыванием в Маминькином доме. Хотя и Александр весьма раздражителен! Но незабвенная мисс Томпсон так учила меня: count your blessings.
Писала ли я Вам, божественная N., о том, что с начала июля наша тихая идиллия в Царском оказалась потревоженной. Из-за карантина сюда переехали Их Величества со двором. Я не могла уже спокойно прогуливаться по саду. Знакомая фрейлина сообщила мне, что Их Величества желали узнать час, в который я прогуливаюсь, чтобы меня встретить. Я была в смущении, поэтому стала было выбирать уединенные места для прогулок.
Однакожь в конце июля мы с Александром не избежали встречи, и Государыня назначила мне день явиться ко двору.
Вовсе не находила я особой прелести в том, что в Царском Селе стало шумно по переезде двора. Окна нижнего этажа стали мы занавешивать. На дороге у дома то и дело стучали лошадиные подковы. Да и экономии нашей пришел конец, все вздорожало. Его Величество едва ли не нарочно проезжали по нескольку раз мимо наших окон, а на балу спросили меня, отчего у меня всегда шторы опущены. Оттого и опущены, чтобы никто не заглядывал в окна.
Нас посещала фрейлина Россет, когда не дежурила при дворе. Иногда мы вместе шли с ней наверх, к Александру, слушать сказки, кои он сочинял летом. Чаще же она шла к нему одна. При жаре наверху он сиживал в халате без сорочки, а иногда раздевался чуть ли не до наготы. Немудрено было бы застать его там в таком виде. Я посылала узнать, можно ли войти. Сердце мое мучительно трепетало, оттого что они без меня подолгу беседовали.
Как досадно, что с ней ему весело, а со мной он зевает. Я и без того в свете маску равнодушия и холодности надеваю. Из-за его ревности никаких чувств не могу выказать. Как же он этого не разумеет? Но сам он дает более оснований для ревности! Пушкин – мой муж – должен принадлежать одной женщине. Женке своей! Не приходит же мне в голову ревновать Александра к графу Васильеву, который и в четыре поутру навещает Александра, слушает его новые сочинения. Или к Василию Андреевичу Жуковскому. Я люблю приятелей его. В особенности – Нащокина. Он умеет приходить на помощь! Для него я летом вышивала, но шелку не стало и взять его из-за карантина было негде.
Я решила понемногу помогать Александру. Переписывала его черновые записки. Все лето он непрерывно читал стихи, я даже уставала их слушать. Понимает ли он это, когда пишет обо мне:
Да, я вышиваю, думаю о будущих детях, о проказах слуг, на мне дом, право. А он только стихи мне читает или выговаривает, как я должна себя вести. Представляется, что стихи ему дороже меня, и однажды я в порыве даже сказала ему об этом, не сдержавшись, увы, в присутствии знакомой дамы: «Господи, до чего ты надоел мне своими стихами, Пушкин!» Он назвал мои чувства откровенностью малого ребенка. Да-да, я малый ребенок! Мне столь немного довелось бывать с моим отцом. Оттого-то ищу отцовской заботы в муже моем. Неужели он не уразумел, что нужен мне весь, целиком. Он, душа его, а не стихи!