Люди спешили на работу – сбившись в кучки, бежали за редкими автобусами, выстраивали очереди в ожидании маршруток. Город, наконец, дождавшийся зимы, сменившей долгую слякотную осень, и ловивший теперь подмерзшим асфальтом частые легкие снежинки, просыпался, словно муравейник, наполняясь суетой и беготней. Люди торопились, транспорт мелькал перед глазами, загружаясь дополна самыми разными, но в толпе кажущимися похожими фигурами и лицами, и отъезжал, уступая место другому, готовому принять очередную порцию одинаковых людей, под теплыми шубами, куртками, дубленками которых прятался – под каждой – целый мир, своя судьба, неповторимая и не похожая на другие.
Вот в такой же обычной для столицы утренней очереди на маршрутку стояла Лена – невысокая, голубоглазая, в короткой дубленке, из-под коричневого пушистого капюшона которой виднелась светло-русая челка, чуть влажная от мелких снежинок, падающих в эту зиму первый раз. Петербург еще полмесяца назад завалило снегом, в Москву же зима по странной случайности пришла только сегодня и наполнила сердца людей, привыкших уже к сухому обледеневшему асфальту, радостью ожидания грядущих праздников, катания на санках, лыжах, коньках. Ленка тоже радовалась снегу – где снег, там и елка, снеговики и Дед Мороз. Она улыбалась этой мерзлой погоде и подставляла крохотным снежинкам свою порозовевшую прохладную ладонь. Она в свои двадцать пять лет не стыдилась и не боялась оставаться немного ребенком и не переставала радоваться жизни, вычеркивая из нее все плохое, забывая это, словно кошмарный сон. Ее лицо было светлым и добрым – она твердо знала, что, если разозлиться на весь мир, на людей, когда-то плохо поступивших с ней, то им будет хуже, тяжелей, трудней жить и бороться за эту жизнь, им – ей и ее маленьким дочуркам-близняшкам.
Когда-то, в тяжелый и страшный момент ее жизни, Лене, оставленной первым и единственным ее любимым и дорогим человеком, было ненавистно все вокруг, были чужды и непонятны человеческая подлость, трусость, низость. А теперь, спустя почти три года, она успокоилась и, не поняв и не простив, словно забыла, просто пообещав себе – не вспоминать.
А что можно было помнить? Как красивый и веселый мальчик, перспективный сын обеспеченных родителей, погрустнел, узнав о беременности подружки, и перестал твердить свое бесконечное «люблю». А когда выяснилось, что детишек будет двое, он протянул Лене сложенную пачку купюр: «Ну,… это на врача…», но натолкнувшись на ее презрительный и горький взгляд, пожал плечами: «Дело твое, как хочешь…» и исчез в дверном проеме, произнеся спокойное и уже ничего не обещающее «пока». Лена не верила, плакала, с последней надеждой ждала его появления, хотя бы телефонного звонка, но сама не искала его – не хотела и не могла просить, требовать, молить униженно или звать обратно. А на уговоры избавиться от детей, которые она слышала постоянно ото всех, кроме доброй и понимающей матери, отвечала неприятной ухмылкой и странным для ее светлых лучистых глаз колючим взглядом.
Ей было обидно даже не то, что ее оставили с двумя, еще не родившимися детьми, – бросили не ее – Лена это прекрасно понимала, а то, что отказались от двух маленьких, уже заранее никому не нужных крошек, а от нее – уже заодно. Но Лена уже любила и ждала их – двоих маленьких комочков, щекотно толкавшихся в животе, и никто бы не убедил ее расстаться с ними. И, дождавшись их появления на свет, она отдала своим девчонкам столько любви и внимания, что, казалось, они совсем не ощущали нехватку отца. Вот и сейчас она жила своими дочурками – своими крохотными светловолосыми копиями: веселой и немножко озорной Машулькой и спокойной послушной Дашулькой.