Столько снега он никогда не видел, в родных краях, о которых дал себе слово не вспоминать, чтобы не тревожить память и в чем-нибудь не проболтаться случайно, выпадал, бывало, снежок, но только на несколько дней, сразу подтаивал, мутнел, никакой красоты, одни неудобства. Расчистив ограду, обнесенную высоким бревенчатым заплотом, он поставил под сарай к поленнице дров лопату, начисто обмел веником-голиком новенькие пимы-самокатки и пошел в избу. Теплую фуфайку набросил на железную вешалку, скованную здешним кузнецом, поправил приготовленный к холодам полушубок. Вынул из печи горшок с кашей, поел, убрал на залавок посуду: «Потом помою». Холостяцкая жизнь была скучна, летом работы много, так вымотаешься, что не до гулянок и вечерок, как тут принято, только бы до постели добраться. А теперь тоскливо. Пока жил у Рогожихи, все ее советы выслушивал: «Ты, паря, не засиживайся, найди себе девку ко влазинам в новую избу, вот тебе и хозяйка». И все на Веру Тагильцеву указывала, мол, и телом полна, и лицом чиста, да и порода не гульливая, работящая. Данилка и сам видел эту девку, при встрече она смущенно закрывала лицо платком или полушалком, но он знал, что с чужими так и положено себя вести.
А встретился с Верой на воскресной службе в церкви Покрова, он ходил туда редко, чаще уезжал в город, где в большом кафедральном соборе всегда людно и ты можешь тихонько исповедовать Богу свои грехи. А тут сон привиделся, да столь ятный, что и, проснувшись, Данилка долго еще находился там, в родном краю, в доме пана Ецука. Потому и отправился в ближайшее воскресенье на службу, дождался исповеди.
– Грешен ли, раб Божий Даниил?
– Грешен, батюшка.
– Кайся, Господь видит твои деяния и простит, если не смертны грехи твои.
– Каюсь, батюшка, что на жен чужих посматриваю.
– Сие есть грех, уже прелюбодействовал ты в сердце своем.
– Еще каюсь… (что бы ему такое сказать, чтобы он назначил епитимью, да и делу конец?), каюсь, прибил как-то соседскую курицу, в огород залетела.
– Ты, сын мой, перед Богом стоишь, а не в курятнике. Сие вы с соседом замирите, а за то, что таишь в душе своей, назначаю тебе по десяти раз утром и вечером неделю кряду читать «Отче наш». По истечении срока придешь к исповеди, а пока лишаю причастия. Пойди вон.
Повернулся, а Вера лицом к лицу, чуть не столкнулись, опять покраснела вся и ушла на клирос. Решил дождаться, походил вокруг церкви, срублена надежно, а у нас все каменные, дерева нет. Тьфу ты, опять за свое! Что же Вере сказать? Позвать вечером на встречу – только отпугнешь, а как по-другому? Она вышла на паперть, повернулась к иконе над входом, трижды перекрестилась и метнулась, вроде, в другую от него сторону.
– Обожди, Вера Павловна, чего ты от меня закрываешься?
– Не место тут говорить про это, – шепнула она.
– Укажи место, я на край света приду.
– После управы подойди к керосиновой лавке.
Ах, как хороша! И одета скромно да аккуратно, потому что в церковь не можно расфуфыриваться, и волосы прибраны под платком, росточком чуть разве его пониже, но в кости широка и лицо строгое. Губки только маленько подвели, пухловатые, вот там была у него зазноба… Он опять спохватился и заставил себя думать о встрече с Верой. Раз согласилась придти, значит, тоже его приметила, а он долго ждать не будет, сговор с родителями совершить и назначить свадьбу с венчанием.
В тот вечер он дождался потемок, подошел к лавке, керосином несло, как от пролитой неловко лампы, была у него дома такая оплошность. Постоял, увидел неспешно идущую Веру, свернула к лавке, степенно остановилась.