Я выглянул из беседки.

Темнота была, как печная копоть. Приговорил несколько минут, вглядываясь в неё. Но вот оформился образ Достоевского – писатель склонился над записной книжкой, касаясь её редкой бородой, – и я снова зашелестел кнопками…


В его записной книжке имеются и такие шутейные строки:

Дорого стоят детишки,
Анна Григорьевна, да
Лиля, да эти мальчишки –
Вот она, наша беда!

А какие письма он посылал домой!

«Цалую тебя и обнимаю, – сообщает Достоевский жене, – благодарю Лилечку за письмо, а Федю поздравляю с рыбалкой. Пусть поймает три налима к моему приезду, сварим уху. Как я их люблю, моих ангелов, про вашу милость и говорить нечего. Только бы поскорей нам свидеться».

Он внимателен к своим дорогим адресатам, аккуратно отвечает им.

Он вообще аккуратен.

«На его письменном столе, – вспоминала впоследствии дочь, – царил величайший порядок. Газеты, коробки с папиросами, письма, которые он получал, книги, взятые для справок, всё должно было лежать на своём месте. Малейший беспорядок раздражал отца».

И настаивала:

«Я никогда не видела моего отца ни в халате, ни в туфлях… С утра он бывал уже прилично одет, в сапогах и галстуке и в красивой белой рубашке с крахмальным воротничком». На такую вот рубашку стенографистка Анна Сниткина, в будущем Достоевская, обратила внимание ещё в первый день знакомства с известным романистом.

По утрам да в хорошем настроении Федор Михайлович иногда напевал: «На заре ты её не буди…» Но стоит писателю заметить случайное пятно от свечи на домашней куртке, «и он не может приступить к работе, не уничтожив его радикально».

Проработав всю ночь, Достоевский вставал поздно, собственноручно заваривал чай или готовил кофе: «то и другое крепости чрезвычайной».


Находил дождь.

В темноте застыла гущина сада.

Я продрог и был не прочь согреться чаем. Потушил свет в беседке, потихоньку вошёл в дом, зажёг газ.

И сын, и бабушка спали за деревянной перегородкой. Ночник рисовал на полу рдеющие узоры. Казалось, что и рыжего кота изобразил он.

В гостиной было уютно.

Вскоре я уже потягивал чай с молоком, разглядывал старую, намоленную икону и думал: «Посмотришь на неё – и неизживаемая радость в сердце поселится». Действительно, словно чары сняли с меня, стало как-то тепло, и я улыбнулся.

Книга ладилась, всё теперь получалось. Наверное, оттого что я вернулся в отчий дом? По-моему, только здесь я и владел искусством не ошибаться. Именно здесь укрывался от всего вилявого и межумочного, обезличенного. Самоодолевал, воспитывал себя.

…Быстро три недели миновали – как жёлтый листок с дерева упал.

Наступили осенние простудные дни, и мы засобирались домой.

Ветер-свистун провожал нас.

Бабушка расцеловала меня, а внука ещё и перекрестила. Взгляд её затуманился, затосковал.

Глава восемнадцатая

«Спасибо тому, кто изобрёл сон… Одним только плох крепкий сон: говорят, что он очень смахивает на смерть».

Иногда во сне я составляю планы сражений и почему-то разбиваю именно немцев. Сегодня мне приснилось, что я взял языка. Это был тучный эсэсовец, с румяным, пожалуй, даже побагровевшим, лицом. Он ощетинился, обругал меня матерком, ткнул в мою сторону пальцем, крикнул:

– Думаешь, победил, краснопузый?.. Э-э нет, мы ещё встретимся!

В тонких ехидных губах немца застряла улыбочка.

«Что-то он разговорился!» – трепыхалась мысль.

Молча я свалил его с ног, перевернул на живот и, придерживая коленом, связал руки ремнём. Потом, подталкивая автоматом, повёл в штаб. Немец больше не улыбался, видимо, страх костенил его волю. Мы миновали развалины и вышли к Волге.

Воронёная сталь реки притягивала взгляд, я взвёл затвор и сказал: