– Во всяком случае, не этих красавиц.

–А я в школе хотела вступить в Гринпис, в шестом или седьмом классе. Папа был военным, мы жили в маленьком городке, там не было своей организации. Я писала в головной офис письмо, просила меня принять, объясняла, что хочу быть полезной, готова на любую работу. А мне ответили, что пожертвования я могу отправлять по такому-то адресу. Представляешь, школьнице! Ну, откуда у меня деньги?! Я так обиделась и расстроилась!…

–Ты слишком серьезно к этому отнеслась. Но вообще я тебе скажу, быть зеленым в Европе весьма удобно: ты общественно полезен, всеми уважаем, избавлен он необходимости мыться, стирать и думать. Лучше этого – только быть чернокожим транссексуалом, никто против тебя пикнуть не посмеет из страха быть заподозренным в дискриминации. Увы, не всем везет. Я опять-таки, говорю про Европу, не про Россию. У нас такого растерзают.

–Здорово, что никто вокруг не понимает русского. Можно вслух говорить все, что думаешь! Знаешь, у меня складывается впечатление, что для французов поход на рынок – больше тусовка, чем практическая необходимость.

–Ты права. Продукты тут ничуть не дешевле чем в супермаркетах и не всегда лучше качеством; сыры и колбасы так точно хуже. Думаю, рынок для них – многовековая традиция, способ социализации. Не представляю, как они будут жить, если из-за карантина их этого лишат. Обрати внимание: сегодня они целуются реже обычного.

–Ой, а мне показалось, все целуются! Такая милая привычка! И они довольно изящно это проделывают. В них вообще много симпатичного.

Они взяли немного фруктов у знакомого Норову продавца, который положил Анне в подарок лишнее яблоко и апельсин, затем подошли поздороваться к чете, продававшей ароматизированные масла собственного изготовления. Веселый торговец в кепке, пожимая руку знакомым, прыскал после дезинфицирующим гелем на ладонь им и себе. Так же он поступил и с Норовым.

–Такое правило, ква? – сказал он, подмигивая.– C'est drôle. (Смешно).

* * *

Блошиный рынок начинался с другой стороны стоянки, через дорогу. Народу здесь было даже больше, чем на продовольственном. Продавали все подряд: старую мебель, посуду, предметы домашней утвари, детские игрушки, в том числе и сломанные; пуговицы, нитки, старые журналы и фотографии. Покупали редко, но немало народу бродило по рядам и просто глазело.

Анна остановилась возле женщины, у ног которой на аккуратно расстеленном куске целлофана лежали вперемежку самые разные вещицы. Анна засмотрелась на старое, довольно большое распятие: строгий, простой крест, сантиметров двадцати пяти в высоту, и на нем – изломанная болью худая вытянутая фигура страдающего Спасителя, с упавшей к плечу головой и выступающими ребрами. Крест был из темно-коричневого дерева, а фигура – из черненого металла. Распятие странно смотрелось среди раскрашенных фарфоровых слоников, потускневшей кофейной пары, тощих диванных подушек и прочей ерунды.

Анна взяла крест в руку, подержала и вновь бережно опустила на землю.

–Нравится? – спросил Норов.

–Да,– кивнула она.– В нем столько… суровости. Непривычно. Наши совсем другие. Его на стену вешать?

–Да, например, в изголовье кровати. Купим?

–Даже не знаю… Я бы взяла Левушке…

–Bonjour, madame,– обратился Норов к женщине.– C’est combien? (Добрый день, мадам. Сколько это стоит?)

–Bonjour monsieur, – улыбнулась та.– Trente-cinq s’il vous plait. (Добрый день, месье. Тридцать пять).

–Не дороговато? – негромко спросила Анна.– Может быть, поторговаться?

–Здесь не принято. Торгуются на востоке, где цена специально завышается, чтобы потом ее сбросить. Французы просят трезво, больше двух евро она не уступит, а радости ей будет гораздо меньше. Зачем же лишать ее удовольствия?