– И я к вам по делу Карпухина, – Самойлов деловито подсел к столу, достал из саквояжа мелко исписанный лист и положил его перед приставом. – Только я в который уже раз должен напомнить: я не полицейский доктор. Анатомировать вашего покойника я не стану. Понимаю, что другой мертвецкой, кроме как у меня, в городе нет, и везти убиенных вам более некуда. Но ведь у меня и живых болящих полно. Расследовать мне некогда. Впрочем, в случае с Карпухиным, полагаю, все очевидно. Если вам угодно знать причину смерти, то это перелом шейных позвонков. Очевидно, в результате падения со значительной высоты. Других подозрительных примет я не обнаружил: ни синяков, ни ссадин. Лишь те, что могли сопутствовать падению.

– Был ли он пьян? Как полагаете?

– С большой вероятностью, хотя кровь его на пробу я не брал. Но некоторый запах присутствует, надо признать.

– Так и запишем, – пристав снова склонился над бумагами.

– Что ж, земля ему пухом, – проговорил Иван Никитич, теребя поля шляпы, которую, покидая кабинет, собирался было уже водрузить на голову.

– Mors omnibus communis, – отозвался доктор. – Смерть – общий удел. Однако же я кое-что нашел. Скажите, Иван Никитич, вы помните, как лежал Карпухин, когда вы его обнаружили?

– Он лежал лицом вниз. Голова была свернута на бок совершенно неестественным манером. Ноги… точно не припомню, но кажется, слегка раскинуты и согнуты, как и ожидаешь увидеть у упавшего человека. А вот рука! Я запомнил его руку. Она была выброшена вперед, словно в последнем призыве о помощи. Он, должно быть, кормил своих птиц, потому что повсюду были зерна. И это равнодушное солнце. Кажется, что в такую минуту непременно должен идти дождь.

– А вторая рука? – деловито поинтересовался Лев Аркадьевич, не поддавшись трагическому настроению.

– Вторая рука… право, не припоминаю. Пожалуй, она была подмята под телом, была снизу, так что я не видел ее.

– Я так и думал! – воскликнул доктор, достал из саквояжа конверт, и извлек из него двумя пальцами обрывок бумаги. Он был размером с четверть обычного листа, сильно измят и очевидно поврежден. – Левая рука покойного была сжата в кулак. Мне удалось разжать пальцы, и я достал вот эту записку, точнее, очевидно, часть записки. Она сильно промокла, так что чернила расплылись.

Пристав с осторожностью принял из рук Льва Аркадьевича листок и расправил его на столе перед собой. Иван Никитич подошел ближе.

– Тут уже почти ничего нельзя разобрать, – скоро решил Василий Никандрович. – Теперь уж и не скажешь наверняка, была ли это прощальная записка.

– Прощальная записка? Но если это так, то, значит, Карпухин сам выбросился с крыши! – воскликнул Иван Никитич. До этого момента мысль о таком объяснении произошедшего не приходила, видимо, никому в голову. – Постойте, но я ведь накануне днем встречался с ним. И состояние его, смею вас уверить, было самое обыкновенное. Я, знаете ли, хорошо могу видеть, что чувствует человек, даже если он тщится это скрыть. Есть у меня такая особенность. С Петром Порфирьевичем мы встретились в трактире. Это все в моих показаниях подробно описано. Я до этого его не знал, так что мне было любопытно понаблюдать за новым знакомцем. Он ворчал на полового, и водка – мы, признаться, выпили по рюмочке – показалась ему разбавленной, так что он тотчас велел подать другой графин. Покойный Карпухин, если вам угодно будет услышать мою характеристику, был человеком, может, и разочарованным в жизни, но по-своему цепким, неглупым, живущим своим умом. Что за самоубийца будет ворчать по мелочам, торговаться, назначать на следующий день встречу с покупателем?