Пашка провел рукой по запотевшему стеклу. За окном, в морозном, осеннем сумраке проступили очертания улицы и соседского дома, притулившегося на краю глубокого оврага, и за ним старой каменной церкви, в которой когда-то его крестили, после чего раз в год, на великое говение, водили к причастию.

Поначалу это даже нравилось. В церкви сладко пахло воском, красиво горели свечи, а после причастия певчие и, особенно, мать Манефа, всегда угощали печеньем и конфетами. Пока однажды, три года назад, старый поп не сказал, что теперь Пашка уже взрослый, вывел его из очереди, завел за киот с иконой Богородицы и, поставив перед лежащими на аналое Евангелием и крестом, спросил, чем тот согрешил. Пашка растерялся и ответил честно: «Не знаю». «Ну, так иди и подумай», – сказал поп и не допустил его к причастию, конфетам и печенью. Так было обидно! Особенно, когда поповский внук Михей с «крылоса» показал Пашке язык и хихикнул, как будто хрюкнул, а спустя неделю, на Светлой, сломал ногу. И поделом ему! Заслужил!

Но теперь все будет по-другому, по-новому! С утра по селу ходили гонцы, звали вечером, как стемнеет, прийти на берег, за храмом, поглядеть, как «попов стрелять будут». Еще вчера на пароходе из соседней Вятки прибыл карательный отряд. Человек десять, не больше. Почти все молодые, ровесники пашкиного брата. Главный у них комиссар с лошадиной фамилией. Суровый мужик! Родители шептались, что утром в логу, за рекой, комиссар самолично застрелил церковного старосту Василия Бетехтина. Якобы за растрату церковных денег. Хотя, что ему до них! Это понимает даже Пашка, а отец и подавно. «Тикать надо!» – вот и все, что он сказал. Да, только куда «тикать», если кругом одно и тоже, и еще интересно, как «попов стрелять будут».

Постучали. За окном мелькнула стриженая голова. Сережка! Друг!

– Мамка! Можно во двор?

– Темно уже!

– Я быстро!

– Зипун надень!

– Я уже…

– Да, дверь не забудь закрыть!

Схватив в сенях два яблока, для себя и друга, Пашка стрелой вылетел на крыльцо, хлопнул дверью и вгляделся в сгущающийся сумрак.

– Так ты идешь или, может, струсил?

В темноте зажглись два ярких, вострых огонька – Сережкины глаза. Пашка не стал спрашивать, куда он зовет. Все и так было ясно.

– Когда?

– Через час. На берегу. За старым сараем. Говорят, что молодого попа из Сидоровки уже привели. Копает себе могилу. А старому Мишка Рябой еще днем нарочно ногу прострелил, чтобы не сбежал. За ним уже послали. Так ты идешь или нет?

Пашка пожал плечами.

– Отец, если узнает – убьет!

– Не убьет! – друг сделал шаг навстречу и тихо, одними губами произнес. – Твой батя, поди, уже там. Я сам видел, как он с мужиками шел к логу. Должно быть на ту поляну. Куда же еще? А мамка поворчит да простит. Ну, если и врежет мокрым полотенцем, так только пару раз. Ничего – потерпишь. Ты же теперь взрослый! – ухмыльнулся друг, теребя старую рану. – Пойдем, поглядим, как Михеева деда кончать будут! Да вот же он! Уже несут.

Сережка махнул рукой в темноту, туда, где по дороге, ведущей к реке, спускалась странная, многочисленная процессия, которую со стороны можно было бы принять за крестный ход. С той разницей, что идущие впереди люди несли на носилках не икону, а человека. Настоятеля храма отца Николая, которого почитатели уважительно называли «батюшкой», а остальные просто «старым попом». Местный уроженец, без малого тридцать лет, он служил в родном селе, крестил и венчал односельчан, разбирал их тяжбы и ссоры, давал взаймы и прощал долги, учил растить урожай и детей, мирил и отпевал, а теперь беспомощно лежал с прострелянной ногой на носилках, которые несли четверо сыновей. Молча и смиренно. Понимая, куда и зачем несут своего отца. Будучи не в силах, что-либо исправить и желая хотя бы разделить с ним этот путь. Быть рядом до конца, а там, как Бог даст.