Возмущается Вран, но чуть-чуть, лениво – слишком сильно его под себя истома горячая подминает, никаким чувствам места не оставляет. Только глазам, губам да рукам теперь волю даёт.
– Лето быстро зиму сменяет, моргнуть не успеешь, как год пройдёт, – объясняет ему голос услужливо и громче уже: снова приблизилось. – Зимой под снегом полежал, весной водицей залило, летом солнце подкоптило – лежишь уже тут, бедный, месяц за месяцем идёт, солнце с луной местами меняются, а тело твоё гниёт, гниёт, гниёт… Бедные руки твои, бедные пальцы твои – во что превратились, костьми белыми стали, а кости эти посерели, скоро совсем уж лес тебя заберёт, да не волком по нему бегать будешь, а мертвецом злым, потерянным – потерял ты свою перчаточку, а я тебе её принесла, ты возьми её, возьми…
Гладят руку Врана ногти острые, уже не так ласково гладят – требовательно, с нажимом, почти в кожу его впиваясь.
– Возьми перчатку, – цедит голос. – Возьми перчатку! Ужели думаешь, мамка я твоя, чтобы всю ночь тебя упрашивать? Плачет по тебе мамка, глаз не смыкает, высохла вся, ножик твой в руках крутит – возьми перчатку, меня поблагодари, да домой к тебе пойдём, мамку твою утешим. Единственного сына потеряла, мучается, места себе найти не может – сына единственного надо вернуть…
«Не единственный я сын», – вяло думает Вран.
Нечто совсем в бешенство приходит:
– Онемел ты, что ли? Коли есть тебе что сказать мне, так скажи, а не с мыслями своими разговаривай! Тут я, здесь я, Бая пред тобой стоит, пришла я с матерью своей, будем судьбу твою решать! Зайцем ты, говорил, стать хочешь? Или хорём острозубым? Ответь Бае с матерью её, ждать нас не заставляй!
Зайцы, хори, Бая с какой-то матерью, которая почему-то должна судьбу Врана решать… Голос и впрямь на голос Баи похож становится, да только не трогает это Врана уже: совсем уж он чушь городит, совсем в склочно-крикливый превращается – не верит Вран, что способна Бая таким голосом на него визжать.
– Ах так? – зло выплёвывает нечто, и дёргается Вран от боли: ногти, нет – когти, когти настоящие в его руку впиваются и кожу злобно раздирают. – Не говорит так, значит, Бая? А что ты знаешь о Бае? В глаза её заглядываешься, волос её запах вдыхаешь – осмелишься ли всё это при муже её повторить? Третьего волчонка от него уже родила, сильного волчонка, складного, век в лесу волком свободным проживёт, а не гнить там будет, как…
Руки Врана всё ещё легки – этим Вран и пользуется. Выкручивает руку, выгибает кисть стремительно – и вслепую пряжкой железной в сторону голоса тычет, лишь бы не слышать больше тарабарщины этой бессмысленной.
Шипит голос, снова его куда-то от Врана отбрасывает – и ещё большая тяжесть на Врана рушится, ещё больший жар по телу его разливается, и кажется Врану, что горят глаза его, грудь горит, что выжжет это нечто его сейчас дотла, если Вран нужное ему не выполнит – но Вран лишь упрямо зубы стискивает и глаза крепче зажмуривает.
И внезапно в настоящий сон проваливается.
– Как у себя дома развалился, – презрительно говорит голос вдруг.
Вран вздрагивает, едва глаза от неожиданности не открывая, но вовремя спохватывается.
Гудит голова, отвратительно рубаха со штанами к телу прилипли, как после затянувшегося кошмара в летнюю ночь – да только ночь зимней была. Ерошит волосы ветерок свежий, морозный, на веки как будто свет дневной падает. Изменило нечто свой подход явно: не жаром его брать теперь решило, а прохладой блаженной, солнцем несуществующим дразнить, да и голос поменяло: не женский он теперь, мужской, молодой, но какой-то… неприятный. Сразу он Врану по душе не приходится. Чем-то голос Ратко напоминает.