Давид Финко необычайно продуктивен: более десятка опер, симфонии, концерты для самых необычных инструментов, камерные прпоизведения – все в изобилии.
З.к №1661 – так проходит по статье за эмиграцию «зарубежный композитор» Союза композиторов России №1661 ленинградец Давид Финко, без которого и Россия – не совсем Россия, и он без России – не совсем Давид Финко. А точнее, совсем не Давид Финко, а так, житель Филадельфии.
Пейзаж для слепых
Валерию Гаврилину и Давиду Финко
посвящается
Первая дорога идет серпантином, то взлетая, то падая вниз, не то вдоль, не то мимо Тихого океана. Океан не видно и не слышно – он, как, впрочем, и весь остальной мир, утонул в тумане, и, если не знать, что он рядом и так близко, всего несколько сот метров свободного падения, то можно и не узнать, как все-таки ты погиб и разбился.
Иногда эта сплошная серая белизна превращается в клочковатую вату, вдруг где-то далеко наверху появится праздничный прогал голубого неба и крутой, ершистый лесом склон горы – невероятная и радостная красота существующего, оказывается, мира, но потом вновь попадаешь в самое бельмо, и на поворотах видно, как пурга тумана, сильные струи и заряды его несутся вверх по склону, клубятся и извиваются непроглядным бураном.
Мы уже час петляем по извивам дороги и нам кажется, что мы крутимся на месте, ничего не происходит, спидометр безбожно врет, а часы вот-вот встанут от потери смысла вот так тикать в пустое время.
– Приехали, – говорю я и сворачиваю с шоссе налево, поперек отсутствующего встречного движения.
Мы спускаемся к парковке, мимо влажных эвкалиптов, зарослей крапивы, аниса и еще чего-то отчасти знакомого, достигаем коротенького темного туннеля, проходим и его, еще полсотни шагов по деревянным помостям, прилепившимся к отвесному каменистому склону – и сквозь поземку тумана начинаем различать небольшую причудливую бухту, окруженную вычурными скалами, в белом ажуре прибоя, серый влажный пляж, бьющий из скалы в море водопад, потаенную и малодоступную красоту природы…
– Слушай, меня, кажется, решили гнать. Четвертый курс, бляха муха, дали б доучиться.
– Меня тоже решили гнать. Бесперспективные мы.
– Ты-то, Валера, еще молодой, а мне уже 28. Жена, ети ее… так ведь и ее понять можно. Сначала кораблестроительный, теперь консерватория – все специальности какие-то нееврейские. Тебе хорошо – холостой еще.
– Как же.
– Да, забыл. Извини. Как тебя угораздило?
Ленинградская консерватория – не место для подобного рода разговоров, даже в коридоре. Откуда-то все время прорывается какое-нибудь пиликание, дистиллят постанавливаемого голоса, шуршание.
– может, ну его это все? Пойдем – вмажем? У меня трояк есть.
Не в моих это правилах, но на душе так хреново кто-то скребется, как на виолончели, и так все тоскливо и так все по хрену пень – а, пошли!
По старой памяти я зарулил с Валерой в «Нептун», что недалеко от порта, здесь я когда-то учился и бражничал, что, собственно, было одно и то же, потому что Питер без пивных и рюмочных – не Питер, а так, болото стоячее. Далековато, конечно, но тут зато спокойно, и менты не мешают.
Мы прихватили за два восемьдесят семь – я посмотрел на эту перспективу на двоих с небольшим ужасом, а Валере, кажется, такая доза в привычную норму. Вологодские, они все, наверно, без нее пиво пить не могут.
Мы – консерваторские вечерники, в общем-то, безнадеги: никому мы не нужны, балласт поганый, необходимая сноска в советском образовании, а на дневное поступать я, например, по закону не могу: уже один диплом есть, надо пять лет оттрубить, а потом получить рекомендацию – это какой Адмиралтейский завод может дать рекомендацию на поступление в консерваторию, да еще жиденку? Так вот и мыкаюсь по спецрасписанию: на лекции, понятное дело, на Театральную езжу, а на занятия – к профессуре на дом или вечером, когда уже ничего не хочется, особенно зимой, когда вечер в Питере наступает прямо с утра. Я этот вечерний зимний скрип Питера, когда идешь из консерватории домой, мы почти у самого Почтамта, тут и идти-то минут пятнадцать, а за эти пятнадцать минут все проклянешь – и этот снег липучий, и корабелку свою непутевую, и своего профессора-татарина, и себя, грешного обрезанца.