В такие дни он чуть затепливал камин, и принимался расхаживать по комнате – частью чтобы согреться, частью чтобы лучше думалось. Потом подсаживался к столу, склонялся над листом бумаги, и принимался увлечённо писать. Худой, высокий, он застывал в этой напряжённой позе порой на долгие часы, пока вечер не заставлял его, близоруко щурясь, склоняться над рукописными строчками всё ниже, ниже, а затем зажигать лампу под зелёным стеклянным абажуром. Лампа перемигивалась с тлеющими в камине угольками, и отгоняла темноту к стенам комнаты, делая пространство крохотной квартирки бесконечным в тишине ночи. А за окном, в стекле, мягко светила вторая такая же лампа, и двойник мужчины за столом увлечённо писал что-то, лишь иногда поглядывая на своего близнеца, и порой улыбаясь – то ли ему, то ли каким-то своим мыслям.

В обычные же дни по утрам он завтракал чашкой горячего кофе и парой сухариков, и уходил на службу. В университете, где он преподавал, не любили опозданий и бездельников. Поэтому там он снова писал, сдавал какие-то статьи, отчёты, планы и перепланировки, получал взамен новые бланки, снова их заполнял, и снова сдавал… Но без той мечтательной улыбки, без зелёной лампы, и без туманного моря за окном: здесь у него для работы были жёсткий стул и уголок общего стола на кафедре. Единственное, что он любил в университете – это своих студентов, а единственное, чего боялся – чтобы им не стало однажды скучно на его лекциях.

Туманная рукопись листок за листком сложилась в тетрадь, а та со временем разрослась до блока из нескольких тетрадей. Однажды старичок-сапожник из мастерской в подвале на углу, за бутылочку домашней наливки, присланной профессору по случаю какими-то дальними родственниками, переплёл рукопись в добротную кожаную обложку. На самом краешке её остался отпечаток большого пальца, измазанного ваксой и загрубевшего от работы, и сапожник потом долго извинялся за эту оплошность. Тогда профессор вымазал в ваксе свой палец, и поставил рядом второй отпечаток:

– Теперь руку приложили мы оба!

Старичок из мастерской с его мальчишкой-подмастерьем, веснушчатым и всегда улыбающимся. Пухленькая тётушка, торгующая чаем и кофе в маленькой лавочке дальше по улице – и её внучка, прелестная белокурая девчушка, ещё не поступившая и в первый класс школы. Усатый коренастый весельчак-трубочист, который раз в месяц появлялся в квартирке в мансарде прочистить дымоход камина. Да спокойный, добродушный молодой почтальон, что периодически приносил счета и письма профессора – вот кто были читатели его рукописи.

Когда листы стали тетрадями, а тетради, наконец, получили обложку, был конец весны. Летом профессор уехал из города, вроде бы к каким-то родственникам, как делал он всякий раз в разгар жары – потому что тогда в квартирке под самой крышей становилось почти нечем дышать, и если зажечь лампу на закате, то казалось, что это отражение садящегося раскалённого солнца, только плывущее где-то далеко в пустыне. Ночью приходила прохлада, а утром, едва солнце просыпалось и вылезало из-за края небосвода, жара возвращалась снова.

Профессор уехал и вернулся осенью, к началу занятий. В первый же туманный день он опять было взялся за перо и чистый лист бумаги, но остановился, задумчиво рассматривая уже переплетённую рукопись. Затем принялся её листать. Затем читать. Он читал её несколько дней, и ещё несколько дней – в том числе и два туманных – расхаживал по комнате, но уже ничего не писал. А затем взял рукопись под мышку, застегнул потрёпанное пальто, надел шляпу, замотался в шарф, и отправился в издательство.