И хряпнули. У Кураги глаза на лоб выкатились. А воевода с кузнецом перемигиваются: знай наших!

Лакомится князь незнакомой снедью и подвоха не чует. Воевода меж тем к кузнецу обернулся и говорит тихоречиво этак медовым голоском:

– Эх, друже Михайла! Веселы привалы, хде казаки запевалы. А не разодолжишь ли песней душевной, штоб сердцу стало горячо?

Тот давай отнекиваться:

– Што ты, Михаил Игнатьевич, рад бы, спел, да голос не смел.

Тогда воевода коварно прищурился на Курагу:

– А намедни я слыхивал, друже Михайла, што князь-то наш – знатный песельник. Шибко почитает сказителей. А повеждь-ка нам, князюшко, былину о Ханза-беге?

Страх опоясал князьца, пирог с зайчатиной поперёк горла встал. Дых спёрло, слова вымолвить не может. С перепугу судорожно вцепился в рукоятку поясного, дарёного Адаем, ножа. Блеснуло из богатых ножен на свету стальное лезвие. А эти ничего, ржут, глядючи на Курагу, как жеребцы в стойле. Наконец Римский-Корсаков умилосердился:

– Не пужайся, князь. Хошь и обдираешь ты свой народец, как коза липку, а верю: преданный ты русскому царю-батюшке.

– Ладно тебе пенять, воеводушка, чего не бывает? – вступился за знатного инородца Коссевич.

– Верно, бывает. Бывает, и мужик вместо бабы рожает! – сердито рявкнул воевода. – Я не буду тебя, князюшко, как дитя малое шпынять. А славь-ка ты бога своего нерусского, што я нынче такой веледушный. И всё же впредь, князь, поопасайся якшаться со всяким сбродом. И боле такой промашки не делай! А то болтаться тебе, как вашему бунтарю Ханзе-бегу, на виселице.

Курага с ужасом втянул голову в плечи, словно пеньковая верёвка уже ласково обвила ему жирную шею.

– Дай-ка, князь, на ножичек глянуть, коим ты нас запороть было собрался, – попросил приметливый кузнец. Подивился: – Мастеровитая ковка, знатное железо. Откель такое?

Возрадовался бег, что разговор в другое русло потёк, выболтал и о ручье Железном, и о горе из чистого железа. А кузнец-хват вцепился клещом:

– Дозволь, князь, в Ирбе подселиться, руду добывать да железным скарбом торговать.

– Эт дело надо хорошенько обмыслить! – подливал Кураге водку воевода.

Недолго колебался Курага: пусть выгодное дело из рук уплыло к кустарю-одиночке, а шкура всё же дороже! Да и воевода взглядом давил. Душа русского – каменная скала, а душа кыргыза мягче печени. Но уступил с оговором, что треть доходов с продажи Михайла без лукавства ему отдавать будет, как плату за прожитьё на его владениях. С тем и убрался князец восвояси, радёхонький, что легко отделался.

А вскорости дочь Побырган выдал за Начина. Адай поставил молодым новую юрту. Хотел Курага дать приданое скромное, но дочь приласкалась и, потупившись, напомнила ему об их прежнем соперничестве с баем. Мол, будет повод Адаю похвастаться богатым калымом. И бег расщедрился на стадо коров и множество овец.

Молодуха быстро прибрала к мягким рученькам непутёвого муженька и понукала им по своему разумению. На людях – покорная жена, а в юрте – полная хозяйка. Доволен невесткой Адай: все приличья ею соблюдены, и сыночек день и ночь крутится по хозяйству, как будто ему постель шиповником устлали.

В месяц жёлтого листа[23] Айго, вторая жена Кураги, родила. Девчонка вышла некрасивая, хлибая. Роженица залилась слезами и в сердцах назвала её Пада – лягушка. Злобно оттолкнула протянутый ей пискливый свёрток. Абахай доложила Кураге, что молодая мать не даёт метить лоб ребёночка молозивом и не желает прикладывать младенчика к грудям. Когда же Курага, хоть и был в гневе за приплод, пригрозил своей усладе плетёным кнутом, та не смирилась, и только злорадная улыбочка змейкой скользнула по её недовольным губам.