Лось припал губами к ручью. Он пил и пил. Остановиться было невозможно.

– Не уподобьтесь Чурумчуку[19], который выпил целое море! Хоть немного оставьте для зверья и птиц. Им тоже надо испить водицы! – пыхая сигаретой, рассмеялся Черканов.

– У Лося заломило зубы.

– Уж так и быть: немного оставлю.

Ломоту в костях и сонливость словно рукой сняло.

Вот она – чудотворная живая вода старинных сказаний и легенд! Струится, журчит, позвякивает и позванивает по мелкой гремучей гальке! Вглядись в глубь, жди терпеливо и несуетно, – и прозришь в светловодье события седой древности, что в «олонхо» только и остались, как будто затаились, притворись сказкой-небылью. Ан нет! Жди! Жди – может быть, и тебе откроются. Ну, не в этот раз – так в другой.

Знал бы Лось, что в эту минуту он наверняка испытывал то же, что испытывал великий безымянный, имя, некогда знаменитое, нынче поглотила бесконечная и бездонная река времени, когда, проведя день-деньской в жаркой погоне за быстроногим оленем, иссохший от жажды, доплетясь полумертвый, почти без сознания до этой воды, припадал к ее плескучей влаге и долго, бесконечно долго пил и вставал, заново рожденный… Может, и знал.

Отдохнувшие на коротком привале кони бежали спорой рысцой. Прохладный ветер, дувший навстречу, прибавил самую малость и уже дул ровно.

З-пад а-адн-эй га-ары-ы вецер ве-е,

З-пад дру-у-гой га-ары-ы падвя-ва-ае… –

неожиданно и для самого себя завел старинную белорусскую песню Платон Остапович. И удивился. И прислушался к эху, вернувшему его, но как бы и чужой, голос.

Черканов ехал молча, опустив голову. Но по напряженной спине и по всей посадке было ясно: слушает и, несомненно, одобряет.

Как-то незаметно подкравшиеся было плотные тяжелые облака, почти касаясь остроконечных скал, древними пиками устремленных в небо, начали вдруг распадаться, разбегаться и истаивать; высокий купол стал наливаться сияющей лазурью.

З-пад дру-угой га-ары-ы падвя-ва-ае…

Да цемна хма-ар-ка высту-па-ае…

Умный конь, чуя, что сейчас всадник не станет понукать его, перешел на неспешный нетряский шаг.

Да цемна хма-ар-ка высту-па-ае…

Да дробны дожд-жык у-ули-ва-ае…

Платону Остаповичу представилось: плавно покачиваясь на тихой волне, плывет он на плоту. Широкое лоно Припяти подернуто тускло мерцающей позолотой. Вдоль невысокого берега, как на параде, выстроились могучие развесистые дубы. За ними расстилалась насколько хватит глаз, – расцвеченная бушующим разнотравьем пойма. А там… то появляется, то исчезает среди зеленых волн головенка цвета спелого жита. Это он! Еще малыш, лет пяти или много-много шести. Носится ошалело по лугу с ревом в безуспешной попытке поймать увертливую бабочку с радужными крылышками… Как так: и тут, и там – он? Не понять. Лучше и не пытаться…

– Ой! – грезивший наяву всадник испуганно вскрикнул и схватился за поводья. Конь, давно предоставленный самому себе, вдруг остановился, натолкнувшись грудью на круп своего сотоварища, стоящего теперь поперек дороги. – Что случилось?

– Тише… – наклоняясь с седла, шепнул ему Черканов. – Посмотри-ка сюда…

Резко очерченный на фоне ясного неба лучами солнца, уже начавшего склоняться к западу, на самой вершине одного из отрогов горного кряжа, на самом краю гребнистой скалы, нависшей над пропастью, стоял непередаваемо прекрасный зверь.

– Видишь, да? Горный олень…

Невесомо касаясь точеными ногами каменной осыпи, олень гордо поднял вверх голову, отягощенную затейливого рисунка рогами, и чутко внимал шуму вечного неба.

«До чего же прекрасно божествен!.. Точь-в-точь Солнечный олень из сказки! – подумал Лось в восхищении. – А поза чего стоит: весь он – сама чуткость. Все в нем – сама грация. Как же гениальна мать-природа, что может создавать такое совершенство, такую не выразимую словом красу!»