Стояла пора ранней осени. Вся матушка-земля, просвеченная струящимся золотым ливнем, была прозрачна, первозданна; и каждое деревце, каждый куст, каждая былинка святы: они стояли в солнечных нимбах…
Казалось, сейчас должно было случиться что-то необыкновенное. Нужно только запастить терпением и ждать. Вот-вот появится Нюргун Боотор Стремительный, вылетит из-за синих гор на мотыльково-белом коне…
Все было готово к чудесной встрече. Только бы не спугнуть. Очарованная девчушка затаила дыхание.
Теперь стало невмоготу. И тогда в бессловесно-мучительном изнеможении девочка простерла ручонки перед собой и с бешено колотящимся жаворонком в груди, словно стыдясь, что одна смеет любоваться этой сказочной невозможной красотой, обернулась с громким пронзительным, наконец-то прорвавшимся из сдавленного горла криком:
– Дедушка! Дедушка!
Дархан не спеша приближался к Чааре.
– Смотри!.. Ты только посмотри…
Хотя девчурка не умела вымолвить больше ни слова, мудрый старец все понял. И был несказанно рад, что у его внучки оказалась не косная, унылая душа – живая, добро отзывающаяся на красу земную и красу небесную, не пустое трусливое сердце – бесстрашное, кипящее горячей страстью.
Шепот прошелестел в самое ушко:
– Вижу. Вижу и любуюсь вот уже шестьдесят лет. И никак мне это не надоест покамест. Ты сама смотри… Не только глазами смотри, сыччыый…
Не знала тогда Чаара, что это почти неуследимое видение запало уже на самое донышко детской памяти. Не потому ли, стоило ей услышать олонхо[13], мгновенно превращалась в ту крошечную девочку с трепещущим жаворонком в груди? Вот и теперь так. И могучая богатырская Природа, воспеваемая ветхозаветным певцом, обязательно была похожа на Джэнкир. Но это-то и не удивляло: где еще могло родиться такое величественное творение, как не здесь – земле дивных грез наяву?
Долог взор, каким Чаара задумчиво и подробно обводила гряду за грядой неохватных гор, светлоструйную речку, извивающуюся внизу серебристою опояскою, тихо млеющие под нестерпимо ярким солнцем аласы…
Только что ликование – грусть откуда? Точно в последний раз видела.
То ли приветствуя, то ли прощаясь навечно, помахала рукой всему.
Шевельнулись губы:
– Дедушка…
Как же так, неужели забыла о нем, заигравшись, отдавшись своей лишь радости? Он же там один-одинешенек, бедненький… Ох какой же он у нее стал старенький…
И тотчас же обернулась олененком-тугутом в сандалиях-туфельках, расшитых голубыми цветами…
– Де-ду-шка-а-а!..
Не заметила, как очутилась у подножия Буор Хайя, – на крыльях, что ли, спланировала? Правду говорят, подниматься в гору куда тяжелей. Но думать о том особенно некогда. Через порожистую речонку, строптиво бурунившуюся барашками на перекатах, перебралась по легкому мостику из жердей, схваченных тальниковым перевяслом, и меж куп густых развесистых ив и стаек серебристых тополей побежала вдоль берега на восток.
– Дедушка-а-а!
Откуда ни возьмись – навстречу Хопто. Радостно взлаивая и виляя хвостом, принялся прыгать Чааре на грудь, пытаясь лизнуть в лицо.
– Я тут. Иди сюда!
Запыхавшаяся Чаара остановилась на мгновение за кустами – надо сначала успокоить сердце, разрывающееся от любви и жалости к деду, которые снова вдруг прихлынули, подступили к самому горлу. «Дедушка…» В эту минуту, когда она влажно смотрела (или, может быть, подсматривала?) на него, раздвинув мешавшие ей ветки, он показался ей еще меньше, чем даже утром, когда каждый отправился по своим делам, – почти мальчик. Старенький седой мальчик… Одет он был в простую без воротника рубаху из белой бязи, в стираные-перестираные, потерявшие первоначальный цвет триковые штаны до колен. А торчащие цыплячьи лопатки и то особенно, что он был босой, едва не заставило Чаару заплакать. «Дедушка-а-а… миленький…»