Эти горы, которые она видела теперь наяву, приходили в ее сны, точно звали-манили ее; и тогда она на миг просыпалась – взволнованная, охваченная каким-то неясным предчувствием счастья, громадностью будущего ее существования и еще чем-то, не имеющим определения, – ощущением, которое должно же было стать когда-то мыслью.

Где-то Чаара вычитала, что «у действительно настоящих людей (тогда же подумала: «Значит, есть и ненастоящие?» – но не задержалась на этом) сердце склонно к добру». Горы эти подобны таким людям. Вот она сейчас нежится на их живой зеленой груди и наслаждается необозримой ширью родной земли. Не будь гор, кто бы вознес ее в поднебесье? И вот что еще удивительно. Некоторые жалуются, что при виде гор чувствуют себя ничтожной букашкой. А Чаара – наоборот: стоит ей взглянуть на горы – кажется, вроде бы и в росте прибавляет, и умом-разумом возвышается. Не мысль еще – тоже предчувствие. А родится мысль-то? Обязательно. Радость тому порукой.

И не знает Чаара, что уже думает, – сердце трепещет от радости. Оно мыслит.

Глаза-очи сияют восторгом первооткрытия и первознания – они мыслят.

Радуйся, дитя человеческое, во дни молодости своей! Наступит пора скорби – не отчаивайся, что жизнь беспросветный мрак и юдоль слез. Не забывай, что цвела невозможным счастьем! Радуйся! Ликуй!..

Запомни родной алас Кытыйа, праздничным хороводом берез окаймленный. Посредине – зеркальце. Озерко с бычий глаз, не более. А в нем золотое колечко плавает.

Присмотрелась Чаара – да вон она, их избушка, притулившаяся на дальнем краю аласа. Ни возле нее, ни около хотона[11] живой души не видать. Куда же все подевались? В прятки с нею играют, что ли? Не спешить – кто-нибудь да объявится, не выдержит. Так и есть. Вот из летника, что стоит на опушке леса, показалась корова. Эриэнчик. Значит, бабушка, старая Намылга, только что управилась с дневной дойкой. Что-то она сегодня долго провозилась. Утром, когда Чаара вызвалась ей помочь, замахала-заплескала руками: «Иди да иди!» Дедушка, старый Дархан, во-он в той дальней лощине, вниз по течению, пасет молодняк. Он сейчас там с верным псом Хопто. Утром Хопто увязался было за Чаарой, но старик грозко цыкнул на него и увел с собой, а внучке сказал: «Бедных моих подопечных наверняка замучили комары, надо бы развести побольше дымокура. Попутно проверю вершу. Днем домой не приду, так что наведайся ко мне – за рыбой. Угощу внучку свежим хариусом».


Джэнкир – рай земной.

Но, видимо, неугомонные люди нашли место еще лучше – почти никого не осталось тут. Семья за семьей потянулись на центральную усадьбу совхоза. Вот и родители Чаары перебрались туда же. Говорят, ради дочки и сына: к школе поближе. Похоже на правду. Но правда ли?

Лишь старики Дархан и Намылга не поддались никаким уговорам покинуть родное урочье. Что с них взять – темень дремучая. И все же родичи не устают звать их к себе в центр, да старичье уперлось – упорствует и круглый год коротает свой век в привычном исстари гнездовье. Намылга хоть и ворчит иногда: «Лучше бы переехать, жить с людьми, на миру, да этот выживший из ума старикан уперся, как бык, и его не сдвинешь», но и ей, похоже, далеко еще не разонравилось жить в своем обиталище.


Родина…

Что она значит? Почему люди (во всяком случае многие из них), добровольно покинувшие или насильно отлученные от отчего дома, умирают от тоски? В каком-то журнале Чаара прочитала удивительную историю: в Париже, кажется, зачахли экзотические цветы, и никто-никто, даже самые знаменитые ученые, не могли догадаться, в чем дело. Что же оказалось? Засуха-то случилась не в Париже, а в той заморской стране, откуда эти цветы привезли, – на их родине. Сначала цветы погибли там… И так Чааре стало жалко себя (конечно, после цветов) – свет померк в глазах. Неужели могла бы провести всю-всю жизнь и даже не задуматься, где она родилась? Но ведь тогда бы не горевала? Как знать. Все равно сердце, не пережившее самое главное чувство, ныло бы, глухая безысходная тоска подкатывала бы к горлу, а она не догадывалась бы, отчего. Что может быть хуже?