– Кататонический синдром, – быстро ответила остролицая женщина.

– Да, он… Характерен для людей, у которых подобное maladie psychique[1].

– А сейчас она как? – спросила я у врача.

– Сейчас нормально. Это был легкий приступ, он прошел… Извините, мне пора. Есть другие вызовы. А ее нужно положить в клинику для обследования.

Она ушла, деловито топая каблуками по затертому паркету. Мы с бабушкой остались перед дверью в спальню, шепчущиеся, словно два заговорщика.

– В клинику! – сказала бабушка. – Она думает, будто мы не знаем… Алена, ты случайно не брала мой лак для волос? Никак найти не могу.

– Я им не пользуюсь. Ба, я заберу маму.

– Зачем еще? – недовольно ответила mamie[2].

Я едва не раскололась, что завтра привезу ей совершенно другую маму. Ту, которую мы обе помним и чьего возвращения так ждем… Только говорить ей это нельзя. Бабушка не только мне не поверит, но еще из дому не выпустит. Слава богу, она никогда не зацикливается на одном вопросе, а задает их россыпью. Словно дробью стреляет – какой-нибудь да попадет в цель.

– Куда на ночь глядя? Как ты с ней поедешь в метро?

– Там внизу Лешка на машине. Он довезет.

Бабушка недовольно покачала головой, но отошла в сторону, освобождая мне дорогу. Оставшись перед дверью в одиночестве, я почувствовала себя неуютно. Словно мне шесть лет, я разбила вазу, в которую полезла за конфетами, и меня ждет серьезный разговор.

– Веди себя с ней кротко, – наставляла бабушка, оказавшись у меня над ухом, – не перечь ни в чем и не спорь. Лишнего не говори, лучше вообще помалкивай.

– Я все знаю, ба! – раздраженно ответила я и толкнула дверь.

По сравнению с гостиной в спальне было мрачно. Так мрачно, что на меня накатила тихая безотчетная паника. В углу горел синий торшер, отчего в комнате царил какой-то предгрозовой сумрак.

Мама сидела в кресле, прямо напротив входа. Расправив спину, с необъяснимой величественностью подняв подбородок. Руки спокойно лежали на подлокотниках, широкие черные кружевные рукава походили на опущенные крылья птицы. Платье, тоже кружевное и темное, закрывает шею до самого подбородка. Лицо в тени, отчего казалось, что на его месте пустота. В фигуре мамы чувствовалось нечто темное и недоброе.

Я судорожно сглотнула.

– Мама, – осторожно позвала я.

Она не откликнулась. Никогда не откликается, хотя поворачивает голову на звук включившегося холодильника и кривится, заслышав мяуканье бабушкиной кошки.

– Мама, это я. Я вернулась.

Она меня не услышала.


Овчинников успел задремать на руле. Услышав, как хлопнула дверь подъезда, он поднял голову. Придерживая маму под руку, я провела ее через двор и усадила на заднее сиденье прямо за Лехой.

– Не, так не пойдет, – сказал он.

– Что не пойдет?

– Не сажай за моей спиной. Ты не представляешь, как я ее боюсь.

– Алена… Где ты, Аленушка? – протянула мама, страдальчески глядя на мои коленки.

– Ну вот, началось! – поморщился Овчинников.

Я пересадила маму подальше от Лехи, в противоположный конец салона. Сама села на переднее сиденье.

– Где ты, Аленушка?

– Здесь я, здесь, – пробормотала я, думая совершенно не об этом.

От дома бабушки мы снова выехали на Ленинградку и взяли курс за пределы Москвы. Периодически Леха с опаской поглядывал на маму в зеркальце, но та вела себя тихо. Возможно, уснула, но по ней не поймешь. Она спит с открытыми глазами. Иногда бредит во сне. Говорит о прошлом. Но в эти моменты создается впечатление, словно этот бред она видит прямо сейчас, в режиме реального времени.

Двадцать один год назад в Средиземном море у берегов Испании потерпел крушение сухогруз «Бельмонд». Доподлинно неизвестно, что с ним произошло. Сухогруз бесследно исчез, а с берега люди наблюдали над морем зарево. Из нескольких десятков человек, которые находились на борту, выжили только трое. Одного из них я сейчас усадила на задний диван «копейки» подальше от Лехи. Это моя мать.