– Арьяварта! – раздалось из салона, где осталась мама. – Там Арьяварта! Арьяварта!!
Мы с Лехой разом повернули к ней головы. Мама переместилась на левую часть дивана и Лехиной авторучкой, которая раньше торчала на торпеде, черкала спинку водительского сиденья.
– Арьяварта! – провозгласила она.
– Ален, ну скажи ты ей, – взмолился Леха. – Она же мне испортит салон!
– Было бы что портить. – Я с коленками влезла на заднее сиденье и отвела мамину руку от «граффити»: – Мам, не надо, прошу тебя…
И осеклась.
Черканина имела вполне законченную форму. Тонкая вертикальная линия тянулась от основания спинки до подголовника, где заканчивалась ветвистым клубком, к изображению которого мама подошла с особым старанием. Мне на миг показалось, что в хаосе линий есть некий порядок, что в нем зашифровано послание… Но затем иллюзия развеялась. Я не видела ничего, кроме беспорядочных чернильных завитков.
– Мама, что это?
Ее взгляд беспокойно метался по салону.
– Арьяварта! Арьяварта!
Рядом со мной возникла физиономия Овчинникова. Он прижался к моему лицу колючей щетиной. На его подбородке оставался кусочек пены.
– Хм, – задумчиво произнес он. – На что-то похоже.
– На атомный взрыв, – предположила я.
Леха подумал и произнес:
– Не-а, ты не права. Это дерево.
А ведь в самом деле… Ну, Леха, головастый мужик!
Только после его указания я поняла, что вижу дерево. С тонким стволом и ветвистой кроной, вырисованной особенно кропотливо.
– Мама, что это? Зачем ты нарисовала дерево?
Мама откинулась на спинку. Взгляд заледенел. Добиться от нее признания невозможно. Мне ли это не знать.
Щитовой домик бабушки стоял в стороне от дачного поселка, в мрачном ельнике лесополосы, неподалеку от железнодорожной ветки. И если ночью поселок освещали фонари в проездах, то на бабушкиных четырех сотках стояла темнота.
Леха бросил машину на грунтовой дороге, заканчивавшейся перед ельником. Пока я отпирала калитку, возясь с замком в темноте, мама дотянулась до моего бывшего мужа и попыталась оставить его без левого уха. Так сильно дернула, что оно хрустнуло. Овчинников орал недолго, но после этого держался от нее в четких пяти шагах.
Путь от калитки до крыльца преодолели по грядкам. Было похоже, будто мы двигаемся через проросшие могильные холмики. Достанется мне потом от бабушки. Ну а что делать, если не нашла я тропинку в ее посадках. А не надо заросли устраивать!
В доме было зябко. Пахло сеном, пылью и стариковскими лекарствами. За окном окончательно стемнело, но я попросила Овчинникова не включать свет. Мне так нужно. Хватит отблеска кривого месяца из окошка.
– Почему ты сюда ее привезла? – опасливо спросил Овчинников, когда я усадила маму на потертый диван.
– А ты предлагаешь делать это в многоквартирном доме, в центре Москвы? Может так шибануть, что людей придется из-под завалов вытаскивать.
Мама сидела прямо, не касаясь спинки дивана. Такая худая, что больно смотреть. Впрочем, я такая же, только в плечах и спине пошире. Убедившись, что она не собирается вставать, я достала из шкафчика свечу.
– Можешь ехать, – сказала я Овчинникову, поджигая восковую нить отсыревшей, плохо горящей спичкой. – Хотя я срывалась на тебе сегодня, но, видимо, хотела этим сказать, что бесконечно благодарна за помощь.
– А можно мне остаться?
– Нечего тебе здесь делать. Уезжай.
– Все равно я опоздал, куда мне надо было. И потом, я хочу посмотреть на твое колдовство.
– Это не колдовство! Это… Ну как ты… Ничего ты не понимаешь!
– Ладно, ладно. Не кипятись, Баль.
Выпустив воздух сквозь сжатые зубы, я бережно вытащила из кармана тряпицу. Пять строк замысловатых символов предстали перед глазами в дрожащем пламени свечи. Это не колдовство. Не знаю, поверите ли вы, но это неважно, потому что, как сказал Глеб Кириллович, главное, чтобы верила я.