Я вытерла лицо, не обращая внимание на трясущиеся руки. Жарко. Тело начало гореть. Мне стало страшно. Винни откашлялся.
– Все в классе для творчества, милая. Хочешь, я провожу тебя туда?
– Комната, – произнесла я, прижимая теплую банку с кремом к груди. – Комната.
– Хорошо, дорогая. Хорошо.
Винни выглядел грустным.
Луизы в нашей комнате не оказалось. Они все ушли в класс для творчества, сидели там, склонившись над палочками для эскимо, покрытыми клеем, кучей пуговиц и ниток, стопками блестящих наклеек в форме звезд.
Мои глаза наполнились слезами, и я зарылась лицом в подушку, чтобы никто меня не услышал. Все тело так невыносимо болело от ран. Я хотела, чтобы Эллис была рядом, чтобы она легкими прикосновениями погладила мои порезы и стащила бы вино у отца. Мы бы плакали вдвоем в ее комнате, потягивая вино из бутылки, слушали нашу музыку, смотрели на солнечную систему, очертания которой отбрасывал на потолок вращающийся ночник. Потому что, когда тебе больно и есть кто-то, кто любит тебя, он помогает тебе, ведь так? Когда тебе плохо, любимый человек нежно целует тебя, подносит бутылку ко рту, поглаживая волосы, верно? Каспер гордилась бы мной сейчас за мое рациональное мышление.
Я жила вместе в девушками, которых переполняла печаль, и не хотела помощи от них. Я хотела, чтобы рядом была только одна, та, что никогда не вернется назад.
Куда мне деть их, мертвых, живых, тех людей, что витают надо мной словно призраки? Однажды Эллис сказала: «Ты слишком рано потеряла отца».
Чуть больше года назад Майки рыдал мне в трубку: «Она никогда не резала себя, это не ее случай. Почему она сделала это? Ты была там, рядом с ней». Но он был в университете, километры и штаты разделяли нас, и не знал, что произошло между мной и Эллис.
Это был наш последний разговор с ним, после этого я оказалась на улице, сама превратилась в призрак.
Моя мать жива, но тоже стала привидением, я вижу ее запавшие глаза, она смотрит на меня издалека, стоя неподвижно.
Столько людей никогда больше не вернутся назад…
Когда я успокоилась, я почувствовала себя утомленной и лишенной сил от слишком долгого плача. Встала и пошла, спотыкаясь, по чересчур ярко освещенному коридору к стойке медсестер. Винни был прав, шрамы ужасно чесались.
Внутри меня все горело, а снаружи только пустота. Я не могла порезать себя, но мне было необходимо что-нибудь сделать с собой, чтобы облегчить боль.
Винни одарил меня своей золотой улыбкой из-за стойки. На перегородке за стойкой были приколоты фотографии, принадлежащие медсестрам. Их дети, куча детей, упитанные, тощие, угрюмые подростки, и собаки, много-много собак. Дочери Винни, должно быть, это они там в белых платьях с рюшами и с очень темными волосами, как у него.
Я показала на свои волосы, на это безобразное гнездо. От одного их запаха мне внезапно стало дурно. Я захотела от них избавиться, от последней частицы уличной жизни.
– Отрезать, – произнесла я охрипшим голосом.
Винни поднял руки кверху.
– Не, не. Сначала ты должна заслужить свой дневной пропуск, милая. Тогда ты сможешь пойти на улицу с остальными, сходишь в «Суперкатс» или еще куда. Я не притронусь ни к чьим волосам.
Я облокотилась на стойку и ударила по ней кулаком.
– Сейчас. Мне нужно это сейчас.
– Puta madre, – прошептал он.[1]
Он толкнул дверь процедурной.
– Давай, пойдем. И не плачь. Для таких волос есть только один способ.
В столовой первой заговорила Айсис, она раскрыла свой маленький рот, и макароны с сыром выпали в тарелку.
– Отпад, Чак, ты только посмотри на себя![2]
Блю начала смеяться глубоким заразительным смехом, от которого Фрэнси вздрогнула; она сидела рядом и никогда не ела. Фрэнси тоже улыбнулась.