И все-таки настолько отрицательные ответы, при всей своей показательности, очень редки. Подавляющее большинство участников опроса рассказывают о своих костюмных мечтах подробно и с энтузиазмом, и из их ответов складывается крайне интересная картина: в 1990 году мечты людей, связанные с одеждой, по всей видимости, были или крайне локальными, скромными, или, наоборот, глобальными. Нередко респонденты вспоминают, что им хотелось иметь конкретные, очень четко описываемые предметы туалета, или, напротив, о том, как они представляли себе сцены из принципиально другой жизни, в которой костюм играл бы принципиально другую роль.

Существование огромного числа микрофантазий вызывалось, по всей видимости, крайней ограниченностью диапазона возможностей, узостью костюмных вариаций времен «нового однообразия». Одна из моих корреспонденток в ответ на вопрос о своих мечтах того времени, связанных с одеждой, пишет: «…была бы возможность, носила бы что-нибудь (подчеркивание мое. — Л. Г.)». Буквально в следующей фразе она продолжает: «…мечты были, в общем, стандартные – очень хотелось колготки сеточкой, белую кружевную блузку, легинсы и трикотажное мини-платье с широким поясом». Мы видим здесь эту невольную суженность представлений о «совсем другом» и поразительную, вплоть до фактуры и цвета, детальность фантазий о конкретном предмете туалета. Доминанта «одной вещи», уже обсуждавшаяся раньше, распространялась не только на сферу реального, но и на сферу фантазии: «Завидовала страшной завистью девочке из школы, на класс старше, были у нее красные сапожки с каким-то присобранным голенищем», «…хотел „пирамиды“ (это такие джинсы, как вы помните) и „wrangler“, а также вельветовую куртку типа „как из психушки“»; «…хотел себе черную кожаную куртку».

Казалось бы, такая бедность фантазийного мира входит в противоречие с идеей о мечте как необходимом стимуле для выработки принципиально нового языка, но, к счастью, наряду с микрофантазиями существовали и макромечты: мечты о костюме как способе бытовать в ином, более ярком и разнообразном мире, сама возможность существования которого в 1990 году казалась совершенно неочевидной: «…роскошный пеньюар, какие-то красивые платки на голову, как в кино, элегантную одежду для ресторана – прямо какие-то глупости»; «Хотела, как ни странно, деловых костюмов (куда бы я их носила?)»; «…хотелось какой-то „правильной“ классики. Чтобы было в гардеробе маленькое черное платье». Здесь, в отличие от микрофантазий, костюм, по-видимости, играет вторичную роль, является всего лишь атрибутом фантазии об определенной жизненной ситуации, то есть макромечты: «…я мечтал стать богатым злодеем, командиром шайки головорезов, при этом ездить на дорогой машине».

Пожалуй, едва ли не единственной точкой, в которой макро- и микрофантазии опрошенных сходились, оказывалось понятие «настоящей вещи» применительно к носильным вещам и аксессуарам. Это слово повторяется в ответах десятки раз, на письме оно нередко выделяется заглавными буквами, в разговорной речи произносится с крайне интенсивной интонацией, иногда – с усиливающим повторением: «Джинсы были не настоящие, а польские»; «…у меня мечтой был <…> настоящий качественный трикотаж…»; «Хотелось настоящие, НАСТОЯЩИЕ нормальные ботинки…». Смысл «настоящего» в многочисленных высказываниях респондентов раскрывает двойственность тогдашней ситуации с одеждой: с одной стороны, «настоящее» фигурирует тут как антоним «поддельного» – изготовленного кооператорами или сшитого собственноручно; с другой стороны, «настоящее» – это, насколько можно судить, принадлежащее к иной, «настоящей» жизни («настоящий трикотаж», «настоящие ботинки»), то есть к жизни, где вещь, предназначенная для носки, качеством и видом оправдывает свое назначение и соответствует ему. Даже те, кто шил вещи сам и был доволен полученными результатами, часто чувствовали, что эти вещи не соответствуют критерию «настоящего» в силу невозможности достойно прожить весь положенный им цикл, полностью выразить исходный замысел в процессе превращения из «настоящего» сырья в элемент «настоящего» костюма: скажем, уже цитировавшийся мной респондент, много, хорошо и с удовольствием шивший и модифицировавший одежду в том году, пишет: «…но при этом постоянно угнетало то, что все это – конфетка из дерьма, а был бы шоколад, так, может, действительно конфетка бы получилась». Таким образом, к безусловному принятию импортного как хорошего в качестве ориентиров для создания нового языка костюма прибавлялось «настоящее»; множества «импортного» и «настоящего» в значительной степени пересекались, но не совпадали полностью. Не совпадающее с импортным подмножество «настоящего» оказалось очень важным – в нем поместились вещи тех, кто ориентировался не на «новое однообразие», а на «новое разнообразие»: на индивидуальность, вкус, творческий подход к костюму, не отменяемые бедностью. Именно из этих двух категорий – обладатели «импортного настоящего» и обладатели «индивидуального настоящего» – в тот год сложилась прослойка новых трендсеттеров, крайне важная для развития моды и особенно необходимая, системообразующая в обществе, где после распада старого языка костюма должна была сложиться принципиально новая система отношений между людьми и вещами.