) рукоделие было нормой».

Те, кто оказался способен на фоне нищеты 1990 года создать себе индивидуальный костюм, испытывали гордость совершенно иного порядка, чем уже упомянутая гордость за умение что-нибудь достать. Они преодолевали не просто тяготы окружавшей их реальности, но ее наиболее неприятные свойства; они демонстрировали не просто «новую успешность», но успешность ассертивную, преодолевающую нормативы не только бедности, но и нового богатства: «У меня был удивительный гардероб всех оттенков холодного серого цвета – сапоги, брюки – в талию, что было невероятно, замшевая куртка с огромным красивым воротником вроде ламы, который заканчивался где-то у середины бедра (меня тогда так и называли, если надо было опознать: „Девушка с воротником“)».

Процесс выработки нового языка одежды, новой практики российского городского костюма в раннюю постперестроечную эпоху оказался по многим параметрам изоморфен общему процессу выработки опыта жизни в новой реальности: острое желание немедленно «отринуть все старое» соединялось с травматическим ощущением того, что в реальности это сделать невозможно. Возникший хаос заставлял людей проявлять удивительную изворотливость и предпринимать титанические усилия для решения базовых повседневных задач. Изменение устоявшихся жизненных сценариев нарушало картину собственного «я», мешало понять, какой должна быть саморепрезентация в каждый конкретный момент времени; наконец, наличие перед глазами вожделенных ориентиров усиливало неприязнь к нередко возникавшей в жизни частного лица нищете текущего момента, но зато распаляло фантазию, заставляло предаваться мечтам о новом мире – мире, где новый человек облачится в новые костюмы, чтобы начать в них новую жизнь.

Иные вещи, иная жизнь: мечты о новом костюме

Новое часто возникает там, где устремления и фантазии требуют большего, чем может предложить окружающая реальность. 1990 год был, в самом широком смысле слова, годом, когда реальность форсировала возникновение мечтаний и фантазий, касающихся любых сфер существования – от элементарного бытового комфорта до принципиально новой системы жизни, приходившей на смену стремительно рушащейся старой системе. Приземленная и высокая фантазии на фоне свойственных 1990 году тревоги, хаоса и бедности оказывались тесно переплетены и интенсивно подпитывали друг друга: воображение рисовало сцены из жизни, доселе недоступной (и практически неизвестной) очень многим обитателям позднесоветского пространства, и эти сцены подразумевали принципиально иные декорации и принципиально иные костюмы, необходимые для их проживания.

Когда перед интервьюируемыми ставился конкретный вопрос о расхождении мечты и реальности в том, что касалось их одежды 1990 года, диапазон ответов колебался от: «[Хотелось] всего совершенно другого!» – до «Ни о чем не мечтал – все равно ничего не было». Эти два ответа, сформированные очень по-разному, сообщают в некотором смысле одну и ту же информацию: зазор между мечтой и реальностью у многих был так велик, что мечта никаким способом не могла воплотиться хотя бы частично. Это ощущение было настолько дискомфортным, что некоторые видели в «мечтаниях» об ином гардеробе психологический вред, пустое растравливание ран: «Конечно, хотелось одеваться не так <…> но хотение было совершенно платоническим. Заставляла себя об этом не думать, все равно [не было] ни сил, ни времени, ни денег»; «Импортные шмотки детей дипломатов казались просто из другой жизни и как-то не воспринимались всерьез…», наконец, исчерпывающе и лаконично: «…о другом мечтать не имело смысла».